Понятно, что это не могло происходить слишком часто.
И вот однажды он обнаружил, что потерял мать. Пожалуй, это было первое действительно сильное впечатление, оставшееся в памяти Юлия.
Вот как это произошло. К пяти годам мальчик уже усвоил, что дети и родители теряются. «Ягодка за ягодку, кустик за кустик, деревце за деревце – вот Купавушка и заблудилась». Самое обыкновенное и естественное свойство детей теряться. И еще имеется лес, дремучее место, куда уходят, чтобы заблудиться. Ягодка за ягодку, кустик за кустик – тут-то и начинались действительные превратности, не сулившие ничего хорошего маленьким мальчикам и девочкам – так это вытекало из сказок кормилицы Леты. Лета, молодая круглолицая женщина с уверенными ласковыми руками и спокойным голосом владела обомлевшей душой Юлия безраздельно.
– А я… я тоже могу заблудиться? – спрашивал он, замирая. Тем более это было необходимо узнать, что Лета, оставаясь с Юлием в припозднившийся тихий час, когда вкравшийся всюду сумрак сводил детскую до размеров освещенного свечой уголка, – Лета говорила то, что нельзя было выведать ни у кого другого. Этим она отличалась от всех других людей, так же, как высоко подвязанным под грудью платьем, тогда как другие – те, у кого нельзя было выведать ничего сокровенного, – перетягивались в поясе и эта сразу бросающаяся в глаза особенность непостижимым образом замыкала «другим» уста. – Тоже я заблужусь? – повторял Юлий, высматривая ответ в выражении теряющегося в тенях лица.
– И ты можешь заблудиться, – отвечала Лета с глубоко впечатляющей прямотой.
– Я князь, – несколько подумав, возражал Юлий и тревожно приподнимался в кроватке.
– Ну так что же, что князь? Что с того, что князь? – пожимала плечами Лета.
И Юлий чувствовал потребность оглянуться на сгустившийся по углам мрак, смутно подозревая, что за такие речи Лете достанется, если в неведомой мгле за шкафом зародится и обретет плоть кто-нибудь из тех, кто перетягивается в поясе.
– Вышгород… Вышгород недоступный замок, – пытался возражать Юлий, лукаво опираясь на где-то подхваченное и не ему принадлежащее суждение. Всем сердцем сочувствуя Летиной отваге, Юлий не мог избежать при этом предательской мыслишки, что тот, кто таится сейчас за шкафом, поставит, пожалуй, это неясное возражение маленькому княжичу в заслугу. – Пусть они только попробуют! – храбрился Юлий, не забывая опять же перетянутого в поясе соглядатая. – Пусть только полезут! Мой отец им покажет!
– Ну так что же, что недоступный? – с неустрашимым спокойствием отводит и этот довод Лета. И поправляет соскользнувшее с малыша одеяльце.
В эту пугающую бездну «ну и что же?» не хватает духу углубляться, Юлий молчит.
– Вот же и замок в Любомле, – продолжает свои мятежные речи Лета, – одни камни остались. А тоже ведь люди жили. И что-то себе мечтали.
– А кто там жил?
– Почем я знаю. Это давно было.
– А княжич там жил?
– И княжич жил. Почему не жил? И конюх жил, и портной, и пахарь. И князь со княгинею.
– Они жили-поживали добра наживали?
– Можно сказать и так.
– А мы, мы тоже живем-поживаем?
– Когда живем, когда поживаем. А сейчас… – Лета оглядывает детскую, где, напуганные вкрадчивым мраком, притихли до утра игрушки… оглядывает большие окна, за стеклами которых ходят отсветы разожженных на улице огней… и говорит все с той же неуклонной вдумчивостью, которая так покоряет и убеждает Юлия: – Сейчас мы живем хорошо.
Так оно и есть. Сердечко Юлия, словно освобожденное, трепещет от благодарности за эти простые, правдивые слова. Он тянется целовать и сразу находит теплые, родные губы.
Сейчас мы живем хорошо, понимал Юлий, потому что сейчас, рядом с Летой, он не может потеряться. Теряются где-то там, далеко. Может быть, как раз там, где гремит музыка, отзвуки которой, похожие на слабые дуновения грозы, достигают и детской. Где же это гремит? За недоступными стенами Вышгорода или где-то ближе, рядом?…
И вот… случилось. Случилось это, разумеется, в отсутствии Леты – мать и Лета не сочетались между собой, представляя как бы противоположные, опорные стороны жизни.
Мать взяла Юлия за руку, и они пошли по гладким вощеным полам, на которых, однако, нельзя было скользить, потому что мать не разрешала. На темно-желтых половицах исчезали и снова сбегались отблески факелов. Но это было еще не все. Когда миновали двор, окруженный со всех сторон черными углами зданий, над которыми открывалось тоже темное, но насыщенного глубокого цвета небо с редкими звездами, – когда перешли людный двор, где блестели огни, блестели волосы склоненных голов и белые плечи, когда поднялись на широкое крыльцо, вошли в растворенные настежь двери, Юлий увидел целые потоки свечей и факелов, озаривших внутренние своды дворца, как жерло печи. Хотелось зажмуриться и придержать шаг.
Он ступил в этот огненный поток со смутным подозрением, что где-то там, куда ведут пылающие своды коридора, разгорается большой пожар, опасный для всех, кто решится пройти путь до конца. Но мать оставалась спокойна и он тоже не пугался, полагая, что она знает, где остановиться. И только все жался к ее спокойствию и уверенности, то и дело наступая на скользкий подол платья, запинаясь и путаясь. И хорошо помнил, когда возвращался мыслью к началу всех бедствий, что мать сдержанно, но непреклонно ему пеняла…
Но вот своды раздвинулись, озарились узорчатые деревянные балки высокого зала и грянула музыка – Юлий вздрогнул и остался один.
Наверное, тут, в промежутке, что-то еще произошло, детская память подвела, может быть, произошло многое. Но все это, выходит, не имело никакого значения по сравнению с тем, что Юлий остался один среди слегка сторонящихся, никак не задевающих его людей (они изгибались, когда проходили мимо), а матери нет. И всюду столпотворение, только Юлий стоит, растерянно озираясь, и вокруг, со всех сторон – пустота.
Юлий понял, что потерялся. Ягодка за ягодку, кустик за кустик, деревце за деревце, человек за человека… и заблудился. Глаза его наполнились слезами, но он крепился, смутно подозревая, что потеряется окончательно и бесповоротно, если расплачется.
Избегая расспросов – расспросы тоже были чреваты слезами, он побрел куда-то, поворачивая раз направо, раз налево в раскрытые настежь двери, возле которых стояли бесчувственные слуги, в темные переходы, приводившие в другие, полные оживления и света покои, иногда нужно было спускаться по ступенькам, иногда подниматься. И вероятно, он замыслил вернуться на прежнее место, где первый раз заметил, что потерялся, но свечей стало меньше, музыка гремела не так громко и трудно было понять откуда. Люди не блуждали уже сплошными толпами, а только маячили там и тут темным очерком в виду более освещенных покоев.
Здесь стало узко, свет падал из-за спины, тогда как другой конец прохода пропадал в кромешной тьме; с правого боку напротив смутно зияющих окон безмолвным строем тянулись огромные каменные вазы. Выше человеческого роста, выше Юлия, по крайней мере, – никаких других людей рядом не было. Отчаяние, гнетущая тяжесть в груди не помешали Юлию должным образом осмотреть эти непонятно для чего выстроенные каменные сосуды, и он обратил внимание, что гладкая, удивительно холодная ваза с жутковатой человеческой личиной на боку накрыта сверху такой тяжелой и толстой каменной крышкой… Не трудно было вообразить какого размера великаны были приставлены открывать и закрывать крышки! Ого! Они доставали косматыми красными головами до потолка… Юлий боязливо огляделся, особенно пристально всматриваясь во тьму, и вспомнил еще раз, что заблудился, потерян мамой. А когда вспомнил свое сразу вернувшееся горе, слезы вскипели, и он едва успел принять лицо в ладони, как разрыдался.
Набежали, высыпали с пугающим проворством действительно таившиеся по темным углам люди – страшная тьма ожила. Уже бежали со светом, словно бы желая изгладить из памяти ребенка самое представление об истинном происхождении всех этих прытких людей – из тьмы. Отняв ладони, он увидел со всех сторон лица. Седовласая, но очень молодая, со слегка поседевшим, правда, носом дама, опередив других дам, тоже засуетившихся, опустилась перед Юлием, всплеснув руками в припадке упоительного отчаяния: Великий Род, княжич здесь, плачет!