…Очнувшись в тесноте, он приподнял тяжелую голову и увидел далеко под собой затонувшее в серебристой мгле дно равнины. Непроницаемой чернотой угадывалась река.
Значит, это была ночь.
Потом Юлий осознал, что лежит в толще башенной стены, в бойнице над пропастью. Падая, он ударил кинжалом тянувшую в бездну руку… Трудно было только понять, сколько времени пребывал он в глубоком обмороке между звездным небом и залитой лунным светом землей.
Юлий отполз назад. Проем ведущей вниз лестницы различался слабо – свечи там, в этом жутком чертоге, догорели, кроме, по видимости, одной или двух. Юлий нашел спуск и на последних ступеньках опять сорвался.
С восходом солнца его нашли в беспамятстве в кустах под окнами Громоловой спальни.
* * *
– Что произошло с вашим братом, государь? – раздвинув людей, которые несли Юлия, заговорил растрепанный бородатый вельможа в сбившейся набок шапке.
– Он умер, – сказал Юлий.
И от этих безжалостных, только что пришедших на ум слов по телу разлилась слабость. Юлий откинулся на придерживающие его руки.
– Отчего умер? Какая причина ужасному несчастью? – со странной, неуместной осторожностью спросил вельможа. Юлий признал в нем одного из ближних бояр, хотя и не мог вспомнить имени. – Назовите причину, княжич, – настаивал боярин.
– Его отравила мачеха, – сообщил Юлий, подумав. Нужно было напрягаться, чтобы извлечь определенную, непротиворечивую мысль из всей этой сумятицы, и потому Юлий держался главного, самых простых и очевидных истин: его отравила Милица.
Изменившись в лице, причем прежнее многообразие чувств сменилось полным отсутствием таковых, боярин оглянулся.
– Она погубила маму, – пояснил Юлий. – Теперь Громола. Теперь она погубит меня. Я не хочу. Передайте Милице, ничего мне не нужно, мы с Обрютой уедем. У него брат в деревне. Однодворец.
– О ком вы говорите, княжич? – спросил боярин, имея выражение и настороженное, и жалостливое; вынужденный то и дело оглядываться, он разрывался в проявлении чувств.
– Я хочу уехать с Обрютой, – повторил Юлий, проникаясь надеждой, что это действительно возможно. Особенно, если просьбу услышит тот, третий человек, на кого боярин оглядывался.
И точно: боярин обернулся опять с намерением где-то там, у себя в тылу, почерпнуть основания для дальнейших своих суждений. И каким-то неведомым образом, не обмолвившись ни словом, почерпнул:
– Позвольте, княжич: наследник Громол скончался. То есть великого государя наследника престола княжича Громола, вашего брата, его нет среди живых. Его нашли мертвым. – Старик всхлипнул, раскиснув сразу всем своим широким, носатым, губастым лицом. – Его нет… среди нас… око-ончил жизне-е-енный пу-уть… – Снова всхлип, покрытые ладонью глаза. – Вы же, княжич… Отказываюсь понимать. Вы словно бы и не удивились смерти наследника. И так спокойно. Словно имели предуведомление.
Застрявши на слове «предуведомление», в смысл которого Юлий при расстройстве всех своих способностей проникнуть не мог, он ничего не отвечал. Боярин оглянулся.
– Позвольте обратить ваше внимание, княжич: вы предъявили вашей мачехе великой государыне Милице ни много ни мало, как обвинение в государственной измене… – Юлий беспомощно молчал. – Вы можете утверждать, собственно говоря, э… хотите ли вы сказать… правильно ли я понял, что вы собственными глазами видели, как государыня совершила мм… именно те действия, которые вы ей приписываете? – Юлий приподнялся, напрягаясь понять, и боярин пришел на помощь: – С ваших слов я вынужден заключить, что великая государыня Милица отравила наследника престола.
– Ничего подобного. Я не говорил, – возразил Юлий. Он безнадежно путался.
Боярин не успел выразить недоумение и даже оглянуться толком, чтобы сообразовать свое личное удивление с повелительным недоумением третьего собеседника, как вынужден был со всей поспешностью, извиняясь вихлявым телодвижением, уступить место.
– Что ты мелешь? Вздор! Как ты смеешь: вздор! вздор! – вскричал отец; губы его прыгали и тряслись. – Кто отравил? Как ты смеешь?
Однако ему трудно было подойти к существу страшной беды; раздражаясь, он словно бы избавлял себя от необходимости расспрашивать. Дворяне со строгими, каменными лицами держали Юлия на руках.
– Громол там спрятал девушку. Только это… И упыри. Они Громола не тронули. А девушка зацеловала его до смерти и потом выпрыгнула в окно. Вы ее там найдете – в пропасти.
– Несчастный повредился в уме! – с каким-то радостным озлоблением вскричал отец, оборачиваясь на бояр. – Девушка? Зацеловала? Ты тоже там целовался с девками?
– Да…
– Но остался жив! – жестко перебил отец. – Ты остался жив, ты – слюнтяй! А Громол… мое солнце… – Закрывши лицо, отец судорожно разрыдался.
По знаку боярина Юлия понесли.
Когда он оправился, то обнаружил, что находится под стражей в одном из покоев Большого дворца.
По стечению обстоятельств это оказалась библиотека, высокая, двойной высоты комната, заставленная книгами до потолка, толстенные тома в кожаных переплетах занимали все стены сплошняком, включая и промежуток между окнами. Эта неудобная во всех отношениях комната оказалась, по видимости, единственным помещением в людно заселенном дворце, какое можно было без ущерба для дворцового обихода назначить местом заключения. И выбор этот, разумеется, ни в коем случае нельзя было считать уступкой пристрастиям и обыкновениям малолетнего узника. Прежде всего, нужно принять во внимание, что большая часть книг была Юлию за отсутствием лестницы недоступна. Те же, которые можно было достать, взобравшись на стулья, состояли, как обнаружилось, из рукописных и печатных сочинений на неизвестных Юлию языках. При всей своей начитанности, Юлий правильного образования не получил и до двенадцати лет сумел сохранить в неприкосновенности исконное, природное невежество в обширнейших областях знания. Все языки, кроме родного, слованского, представлялись ему тарабарской грамотой, нечто вроде безвредной придури обитателей варварских окраин.
В комнате имелись две двери, одна из них стояла запертая и вела в другую, говорящую часть библиотеки, знакомую Юлию гораздо лучше. За второй дверью переминались часто меняющиеся часовые, которые наотрез отказались предоставить Юлию какие-либо объяснения на предмет тарабарской словесности. А больше-то и поговорить было не с кем.
Юлий ведь не сразу, не в первый же час своего затянувшегося одиночества обратился к тайнам письменной тарабарщины. Много томительных, заполненных горем дней должно было миновать, чтобы он снова почувствовал влечение к ученым занятиям.
Сначала Юлия держали в другой комнате, то была чья-то только что оставленная хозяином спальня. Там возле неубранной, пахнущей человеческим теплом постели Юлия допрашивали государевы следователи – расчесавший бороду боярин, чье имя оказалось Деменша, окольничий Селдевнос и дьяк Пятин. Деменша зачитал составленные, несомненно, отцом вопросные статьи, Юлий, путаясь в подробностях, отвечал. Деменша уходил и возвращался с новыми написанными беглым писарским почерком статьями. Дьяк добросовестно заносил на бумагу все те смеху подобные сказки, которые Юлий считал необходимым сообщить в ответ на государевы вопросы. Что касается окольничего Селдевноса, то два с половиной часа подряд он промолчал, жалостливо вздыхая. Потом Юлия оставили одного и он стал ждать, когда его отравят или удушат.
Страх этот, может быть, и не имел под собой достаточных оснований, но мешал спать. Тогда как днем одолевала Юлия необыкновенная сонливость, сопровождаемая тошнотворной слабостью и головокружениями.
Нужно ли было относить это на счет особенной душевной бесчувственности Юлия, в которой письменно уличал его отец, или каких других обстоятельств, только смерть Громола прошла для него, как во сне. Целые часы и дни проводил он в тупом бездействии, не находя в себе сил переживать несчастье заново. Известие о похоронах брата почти не взволновало его, а звуки печальной музыки, проникавшие сквозь свинцовые переплеты окон, вызывали страдальческое желание тишины. Тогда как раз его перевели из спальни в библиотеку.