– Государь! – ничуть не понижая голоса, заговорил один из собравшихся для гимнастических упражнений юнцов. Он отделился от товарищей, неторопливо, с видимым удовольствием откинул за плечи длинные волосы и стал, скособочившись на манер танцевального коленца: руки кулаками в бока, всей тяжестью опирался на правую ногу, левую занес в сторону и уставил в пол пяткой. Помнится, это был младший сын владетеля Шебола. – Ваша милость, государь! Если вы возьмете на себя ответственность, мы попробуем разбудить наследника.
По правде говоря, Юлий предпочел бы удалиться и зайти к брату позднее, при более благоприятных обстоятельствах, но смалодушничал, купившись на такую очевидную уловку, как «ответственность». Он кивнул.
– Мы сделаем все, что в наших силах, – указав на одобрительно глядевших товарищей, продолжал владетельский сын. – Но и за вами, за вами тоже – да, доля участия. На вашу долю выпадет наиболее ответственная и опасная задача: сдернуть подушку.
Юлий кивнул, не находя слов. Должно быть, бледность и растерянность, запечатленные на его лице львиным рыком, еще не сошли и служили закономерным дополнением к спущенному чулку и обтрепанным обшлагам слишком коротких рукавов.
Откуда-то взялись музыканты, разобрали два гудка, трубу и барабан. Не тот, дырявый, что валялся в одной из комнат, а другой, поменьше, маленький ловкий барабан, оказавшийся в руках на удивление миловидной девушки в ладном, но довольно-таки скромном для столь блистательного общества платье. Владетельский сын Шеболов подал музыкантам знак, и Юлий уловил влажный, словно бы размягченный взгляд, который барабанщица бросила на юного вельможу.
Взгляд этот был ясен Юлию, как невзначай сорвавшееся признание; сердце его кольнула боль, ибо считанных мгновений хватило Юлию, чтобы осознать, как хороша и чиста девушка, и миновала богатая событиями эпоха, как Юлий ощутил неприязнь к Шеболову сыну. В ревности его, впрочем, не было ничего от соперничества, ибо – что говорить! – Шеболов сын и создан был для любви, так же, как милая, с чистым открытым лбом барабанщица создана, чтобы влюбиться… в это горделивое лицо со слегка взгорбленным носом. Тщательно ухоженные волосы юного вельможи, завитые мелкими кольцами, рассыпались по плечам, как небрежно брошенная груда драгоценностей.
Все это был только миг.
Музыканты взыграли, девушка застучала проворными пальцами в барабан и сразу же улыбнулась – такая девушка не могла не засветиться радостью при звуках задорного наигрыша, а Юлий… Ему ничего не оставалось, как сдернуть с головы брата подушку. Что он и сделал, благоразумно отстранившись от готовой брыкаться ноги.
Громол дернулся и застонал, переворачиваясь лицом в постель, зажал уши, но защититься от музыки уже, как видно, не мог.
Подстрекаемые Шеболовым сыном, музыканты ступили ближе. Трубач дудел, неестественно подрагивая щеками, гудочники споро наяривали смычками, в лицах застыло напряжение, которое можно было бы при случае счесть и улыбкой, и только барабанщица, проворно выстукивая звонкими кончиками пальцев во всем согласные лад и меру, оставалась сама собой. В прелестном лице ее, в полуулыбке было все то же ожидание счастья, не какого-то особенного, частного счастья, а счастья вообще – для всех и всегда. В барабанщице, кажется, не было и тени робости перед слишком большим для слабого человека миром, словно бы она обладала каким-то прочувственным тайным знанием, сообщавшим уверенность, что всякое зло, попав на солнечный свет, глухо заурчит и уползет прочь.
Вдруг Громол взрычал и подскочил, вызверившись, хватил подушку и, мгновенно обежав глазами музыкантов, миновал девушку, чтобы ляпнуть гудочника, – накрыл его вместе с прижатым к щеке гудком – жалобно тренькнула струна, и все стихло. Громол стоял в постели на коленях, дико озираясь.
Боже милостивый! Изможденное, желтое, с запавшими щеками лицо его, лихорадочный сухой блеск в глазах потрясли Юлия.
И никто-никто, ни один человек вокруг, роковой печати не видел. Гимнастические юнцы улыбались, можно было различить всё от угодливой, слегка пришибленной гримасы до наглой усмешки, не изменившей себе и под царственным гневом. Тут было все, кроме изумления и жалости, которые должна была бы вызвать постигшая наследника перемена. Никто как будто не видел ничего особенного, и даже барабанщица, чью чуткую душу постиг Юлий, не ужаснулась, а обиделась, потупила глаза и утихомирила барабан, плотно накрыв его раскинутыми врозь пальцами.
– Юлька! – довольно спокойно произнес Громол, воззрившись на младшего брата. – Тебя-то сюда какой черт принес?
– У меня дело, – сообщил Юлий, замявшись.
– Дело! – ухмыльнулся Громол, однако в насмешливой интонации проскальзывало и нечто ласковое. Снисходительное. Громол, отделяя Юльку от своих приспешников и подручников, всеми своими ухватками как будто свидетельствовал, что блажной братишка не подлежит ни гневу, ни чрезмерным насмешкам, что расположение наследника к младшему брату есть нечто неизменное, стоящее выше болезненных перемен и прихотей, за которые будут расплачиваться другие. – Дело! – повторил он, совсем смягчаясь. – Тогда полезай! – и прихлопнул по постели.
Громол сидел на смятом покрывале в одежде и в башмаках, но Юлий не считал возможным залазить в постель к брату, не снимая обуви. Он сунулся было расстегнуть пряжки и тут замешкал, вовремя припомнив, что пятки на обоих чулках продраны. Чтобы дыры не выглядывали поверх задников, Юлий спускал носки чулок вниз и закладывал их под след, последовательно по мере разрастания, перетягивая дыру все ниже и ниже. Эта хитроумная уловка позволяла ему избегать каких бы то ни было забот, связанных с прохудившимися чулками; но кто же в здравом рассудке мог предвидеть нынешнее стечение обстоятельств?
Юная барабанщица смотрела особенным, внимательным взглядом, значения которого он разобрать не мог и стал краснеть.
– Только это тайна! – жалобно прошептал Юлий, обращаясь к брату за помощью; опустившись на колено, он стоял у подножия кровати, не разгибаясь.
– Господа! – живо откликнулся Громол. – У Юльки тайна! Большая и страшная! Прошу всех выйти! Убирайтесь, говорю, к чертовой матери! Речь идет не более и не менее, как о государственной тайне! – Тут уж Громол прыснул.
Когда народ вышел, сдержанно ухмыляясь, Юлий забрался в постель к брату. Печать недоброй перемены проступала столь явственно, что Юлий стеснялся смотреть в лицо Громолу и блудливо отводил глаза, опасаясь выдать обуревающие его сомнения, жалость и тревогу. Странные эти ужимки не укрылись от наследника.
– Знаешь, что про тебя говорят, Юлька? – снова развеселился он. Юлий подозревал, что ничего особенно хорошего не говорят, но промолчал, не стал делиться своими предположениями. Однако и Громол, надо отдать должное, опустил этот предмет вовсе и, еще раз переменившись, воскликнул с чувством: – Братишка! – В глазах его заблестели так поразившие Юлия слезы. Он кинулся тискать младшего брата, потянул к себе, обнял, толкнул в плечо, принялся пихать и терзать – вполне ощутимо.
– Ах ты, боже ж мой! – повторял он, задыхаясь. – Братишка! Почему ты меня забросил? Ты нигде не бываешь… тебя никто не знает. Я эту дурь из тебя выбью – да! – И действительно, пребольно Юлия колотил. – Я сделаю еще из тебя настоящего молодца, ты у меня с рогатиной на кабана пойдешь! Послушай, да ты в лапту-то играть умеешь, а?
– Умею, – едва вякнул Юлий и снова был смят всесокрушающим порывом братской нежности.
– Вот то-то и оно! То-то! Да! Я тебя заставлю! Прыгать-то через веревочку заставлю – да! Слушай, когда я возьму власть, велю посжигать книги.
– О-о! – только и выдавил из себя полузадушенный неистовыми объятиями Юлий. Громол же, не запинаясь, мчался и дальше – напролом через пень-колоду.
– Во всем этом чертовом государстве книги позапрещаю, если только ты сейчас же, сейчас же, слышишь? сейчас же не поклянешься что…
– Что?
– Что ты меня любишь! Сейчас же, слышишь! Клянись! – Громол отстранился, он тяжело дышал, глаза безумно сверкали.