– Старая перечница! – усмехнулся генерал. – Не хочет понять главного: за эти двадцать лет русские выросли на два столетия.
Отто не слушал. Он знал наперед все, что скажет Гаусс. Знал, что тот кончит фразой: «Я бы предпочел оставить этот орешек вашему поколению!» Может быть, он еще постучит согнутым пальцем по лбу Отто: «Если у вашего брата здесь будет все в порядке».
Отто не слушал генерала. Хотелось одного: улизнуть. У него были дела поважнее.
Генерал подошел к барометру и ногтем стукнул по стеклу.
– Ты не забыл о сегодняшнем вечере? – спросил он.
– Никак нет.
– Надо присмотреть, чтобы не попал никто, кроме приглашенных.
– Так точно.
Генерал покосился на Отто.
– Заплесневел ты тут со мною. Поезжай-ка обедать куда-нибудь, где собираются офицеры.
– М-мм…
– Сидишь на мели? – усмехнулся Гаусс. – Ну, ну, я же понимаю. Небось, и я не родился с этой седою щетиной.
Генерал посмотрел в каминное зеркало и провел рукою по стриженной бобриком голове.
– Н-да-с, позавидовать нечему. – Он с улыбкой обернулся к Отто. – Небось, глядишь на меня и думаешь: «Какого черта пристал ко мне, старая образина?» Не воображай, будто и ты будешь вечно вот таким петухом. – И вдруг резко оборвал: – Иди!
Отто отказался от казенной машины. Таксомотор он отпустил, не доезжая цели. Целью этой был уединенный дом в одном из кварталов Вестена. Плотные шторы делали его окна слепыми. Ни вывески на карнизе, ни дощечки на дверях. Немногие жители могли бы сказать, кем был занят дом.
Отто уверенно нажал кнопку звонка. Он знал каждую черточку в лице человека, который сейчас отворит дверь и молча пропустит его мимо себя. Он знал, в какой позе будет сидеть Кроне; знал жест, которым тот подвинет ему сигары. В этом жесте уже не будет любезности, с какою Кроне предложил ему первую сигару четыре года тому назад. Да, с тех пор Кроне порядочно изменился. Один только раз он был так же обворожителен, как на первом свидании: при встрече после своего выздоровления…
Гаусс лежал, не включая свет. В тишине было слышно, как поскрипывала кожа дивана под его большим телом. Погруженный в темноту кабинет казался огромным. Отсвет уличного фонаря вырвал одно-единственное красное пятно на темном холсте портрета. Определить его форму было невозможно. Но генерал хорошо знал: это был воротник военного сюртука. Он отчетливо представлял себе и черты лица над этим воротником. Ленбах изобразил это лицо именно таким, каким запечатлела его память Гаусса. Живым Гаусс видел этого человека всего несколько раз. Гаусс был тогда слишком молод и незначителен, чтобы иметь частые встречи с генерал-фельдмаршалом графом Мольтке. Тому не было дела до молодого офицера, только что поступившего в академию. Если бы старик знал, что этот офицер сидит теперь в главном штабе, он, может быть, глядел бы на него со стены не так сурово!
Гаусс угадывал в темноте холодный взгляд старческих глаз; сердитая складка лежала вокруг тонких выбритых губ; прядь легкой, как пух, седины колыхалась между ухом и краем лакированной каски.
Генерал услышал дребезжащий голос Мольтке:
– Затруднения надо преодолеть. Главенство армии должно быть сохранено.
– Боюсь, что я не родился с талантом организатора, ваше высокопревосходительство, – скромно ответил Гаусс.
Мохнатые брови Мольтке сердито задвигались.
– Талант – это работа. Извольте работать. Вы полагаете, что я победил в семьдесят первом году так, между делом? Нет-с, молодой человек, я полвека работал для этой победы. Один из ваших товарищей, полковник Шлиффен, сказал верно: «Славе предшествуют труд и пот».
Мысль Гаусса вдруг раздвоилась, и в то время как одна ее половина продолжала следить за словами Мольтке, другая поспешно рылась в памяти: «Кто-то еще говорил о славе нечто подобное. Кто же?.. Кто-то из французов: «Слава – это непрерывное усилие».
– Бывает, что ни одно из положений стратегии неприменимо, – робко заметил Гаусс.
Мольтке медленно обернулся куда-то в темноту:
– Послушайте, молодой человек. Скажите этому капитану, что всякий желающий достигнуть решающей победы, должен стать над законами стратегии и морали. Нужно решать: какие из этих условностей можно нарушить, чтобы обмануть противника, и какие должно использовать, чтобы связать его свободу.
Голос Шлиффена ответил из темноты:
– Позвольте мне повторить слова вашего высокопревосходительства:
«Стратегия представляет собой умение находить выход из любого положения».
Вот и все… Извольте проснуться!
Гаусс почувствовал легкое прикосновение к плечу.
– Извольте проснуться!
– Да, да… – Генерал быстро сел. Ноги в красных шерстяных носках беспомощно шарили вдоль дивана.
Денщик нагнулся и придвинул туфли.
– Телефон, экселенц.
Генерал, шаркая, подошел к столу.
– Август?.. Да, да… Отлично… Через четверть часа?.. Жду, жду.
Он потянулся: «Я, кажется, умудрился видеть сон?» Он силился представить виденное и не мог. Но взглянув на портреты Мольтке и Шлиффена, вспомнил все.
Он вышел в зал и повернул выключатель. Со стен на него смотрело несколько поколений руководителей армии. Гаусс мог на память восстановить каждую деталь старых полотен. Зейдлиц, Дерфлингер… Дальше Шарнгорст, Гнейзенау… Вот снова победитель при Кенигреце и Седане, по сторонам от него – старый разбойник Бисмарк и Вильгельм I, приведенный им к воротам Вены и во дворец французских королей. Генерал не любил этого портрета. А вот и младшие: Фалькенгайн, Макензен. Эти ловкачи ускользнули от необходимости расхлебывать заваренную ими кашу. Нагадили всему свету, а расплачиваться «молодым людям» вроде Гаусса!
«Славе предшествуют труд и пот!» Гаусс усмехнулся: «Наивные времена! В наши дни славе сопутствует риск получить пулю в затылок…»
Генерал сердито выключил свет. Полководцы послушно исчезли. Сразу хоп – и нет никого. Направо кругом! Если бы его так же слушались в жизни! Но жизнь – не то. Вот она течет там, за окнами, – темная и не всегда понятная.
Даже его родная Маргаретенштрассе казалась таинственной в этой мокрой черноте. А ведь здесь прошла почти вся жизнь Гаусса. Он помнил еще те времена, когда улицу перегораживала большая вилла с парком, там, где теперь проходит Викториаштрассе. Это были милые, тихие времена. Он приезжал домой кадетом, потом юнкером и молодым офицером. Большая квартира, всегда немного пахнувшая скипидаром и воском и еще чем-то таким же старомодным. Холодные камины; скользкий паркет; тусклый свет даже в солнечные дни. Отец не считал нужным прорубать широкие окна, ломать стены и лестницы, как делали другие. По его мнению, дом и так не был худшим на этой старой улице.
Но вот снесли дом в конце Маргаретенштрассе, и она сделалась сквозной. Старые дома стали ломать один за другим. На их месте вырастали новые. Архитекторы изощрялись в их украшении. Церковь Святого Матфея перестала быть гордостью квартала. В новые дома приходили чужие, непонятные люди. Это не были крупные чиновники или помещики, приезжавшие на зиму из своих имений, чтобы побывать при дворе. Промышленники средней руки и коммерсанты явились, как равные. Среди них многие разбогатели во время мировой войны. Только в ту часть улицы, что прилегает к Маттеикирхштрассе, шиберы не решались некоторое время совать нос. Но вот и на скрещении этих улиц появились новые люди.
Великолепная вилла Ульштейна стала резиденцией Рема. Он облюбовал этот дом, похожий на старинный французский замок, под штаб-квартиру своей коричневой шайки. Наступили шумные времена. День и ночь сновали автомобили. Ярко горели фонари, освещая подъезд и сад с бронзой Функа и Шиллинга. О том, что творилось в роскошных залах и глубоких подвалах виллы, осторожно шептался Берлин…
Преломляя свет далеких, еще не видимых Гауссу автомобильных фар, дождевые капли крупными светящимися бусинками скатывались по черному стеклу. Одна за другой, поодиночке и целыми рядами, появлялись они из-за рамы.