Дальше ехать было нельзя. Только пешком. Казаки посрывали мохнатые шапки – и не классические кавказские папахи, и не сибирские треухи – и истово крестились. Вздумай тогда кто-нибудь добить еле живого губернатора – легко бы удалось.
Я тоже хотел, было, картуз снять, да передумал. И так глазели. Лютеранин в ограде православного монастыря. Никак покаяться решил, святую веру принять. Так-то мысль не плохая, только боюсь, отец, со всей прочей родней, не поймет. Герин отец, конечно. Мой-то и не родился еще…
Ох и силен Апанас. Как буйвол. И креститься успевал, и меня за локоток поддерживать. Так-то я ноги успешно переставлял. Только покачивало, как моряка на суше после долгого плавания. Пришлось у слуги помощи просить. Невместно генералу, словно пьяному шататься. Тем более в святом месте.
Четыре резных деревянных столба, украшенных полосками материи и подсохшими вербными ветками. Высокая могила. Простой деревянный крест. Надпись: «Здесь погребено тело Великаго Благословеннаго старца Феодора Козьмича, скончавшегося 20 января 1864 года». И почти незаметный за высохшими еловыми венками, невысокий и невзрачный, в серой застиранной рясе и овчинной безрукавке, старенький плюгавенький попик.
Вот добавить в седину несколько рыжих волосков, переодеть в пасторскую одежду да глаза перекрасить на карие – и получится вылитый пастор лютеранской Томской общины кирхи во имя Святой Марии, Август Карл-Генрих – сам не ведаю, что из этого имя, а что фамилия. Не знаю, отчего я прежде опасался встречи со служителями культа. С пастором вон за три минуты общий язык нашел.
Карл-Генрих ввалился ко мне в гостиничный номер рано-рано утром двенадцатого апреля. В воскресенье. В День Космонавтики, едрешкин корень. Как раз тогда всего меня захватил бумажный водоворот, и в процессе «выплывания» ложился я весьма поздно. И в единственный свой выходной намерен был отоспаться на неделю вперед. А тут – служитель культа, блин. Сами понимаете, встретил я его не то чтобы не ласково, а… Ну вот представьте – сидите вы на берегу тихой речки с девушкой. Тишина, вокруг больше никого нет. Глупости всякие ласковые на ушко ей шепчете. И ей даже нравится… А тут – какое-нибудь назойливое кусачее насекомое. Вроде и ругаться при подруге как-то не комильфо, и тварь эта доставучая лезет.
Вот так и встретились. А Август этот, мало того что понять причину моего к нему отношения не может, так еще и слова русские с польскими путает. Лопочет что-то и Evangelium в меня тычет. Сатаной, правда, не называл – я бы понял. На «уйди, мираж» тоже не реагирует.
Потом уж Гинтар выручил. Перевел с непонятного на понятный. Оказывается, пастор меня на богослужение в кирху звал. То есть хотел, чтоб я оделся и пошел. А, точнее, побежал. Да только я его послал… Не глядя, выдернул бумажку из кошелька и сунул плюгавенькому.
– Помолись за меня, святой отец, – хриплю со сна. – Или для общины чего купи. Ну да сам решишь…
Бумажка червонцем оказалась. Поляк в нее вцепился, чуть псалтырь не выронил. И больше на моем присутствии в храме не настаивал. А я и сам не стремился. Не лежит душа к сумеречным, скучным протестантским кирхам. Не хватает там чего-то, на мой взгляд. Торжественности, что ли. Глаз усталых и мудрых с икон не хватает. Гера, конечно, возражать кинулся. Только на вкус и цвет – фломастеры разные. Как можно о тяге душевной спорить?
Воспоминания о пасторе Августе еще свежи были в памяти, так что завязывать беседу со скромно стоявшим сбоку священнослужителем никакого желания не нашлось. Только вот беда. Прийти-то к Святому Месту я пришел, а вот чего дальше делать?
Вот чего нужно, а главное – можно, делать в обычной православной церкви – я отлично знал. Поветрие такое было – в бытность мою… в прежнюю мою бытность. Менты, генералитет, высшие чиновники и бандиты – все вдруг в церковь потянулись. Татары об Аллахе вспомнили, наши – креститься научились. Не то чтоб мода появилась такая… А так… Как бы – на всякий случай. Оно ведь – по грехам. Когда совесть потихоньку что-то там внутри подгрызает, хочешь – не хочешь, а пойдешь каяться да о прощении просить. Ну, не у людей же, человеков обыкновенных, походя тобой обиженных, а иногда и оскорбленных действием. А куда еще? Вот к Божьему Дому и потянулись.
Иконки пластиковые к приборным панелям джипов лепили, «мерины» и коттеджи освящали. Нечистой силы не боялись – сами кого хочешь напугать могли. Просто – а вдруг? А вдруг есть душа?! А вдруг на том свете найдется кому спросить? Живем-то не вечно. Уж не браткам ли со стрижеными затылками это лучше других известно.
Вот и я на общей волне… И в церковь ходил, и в крестных ходах участвовал. На Крещенье даже пробовал в проруби искупаться – не смог. Не заставил себя опуститься в парящую на морозе воду. Такой ужас эта темная субстанция вызвала, я даже застонал сквозь зубы. Видимо, не хватало веры.
Она, вера – после смерти первой приходит. Когда больше не остается любви и надежды. Так истово верить начинаешь, что были б руки – тысячу лет бы крестился без устали. Только нет Там рук. Там ничего нет. Только ты, триллион таких же неприкаянных душ и Бог.
Вот тогда, на могиле Святого Старца, стоял, думал и попика того тщедушного приближение проморгал. Только что вроде не было, а тут – хоп – стоит рядом. Ручки маленькие на животе сложил, голову по птичьи наклонил и меня, словно чудо какое-то расчудесное, разглядывал. Мистика, блин. Я рефлекторно оглядываться стал. Вдруг еще кто-нибудь присоседился, пока я мыслями отсутствовал.
– Пусть их, – тоненьким, почти детским голоском, чирикнул попик, неверно истолковав мою нервозность. – К святому месту всякий прийти может. Господь Всемогущий агнцев человеческих на своих и чужих не делит.
– Да я, – в горле встал колючий ком, который пришлось выкашлять, прежде чем продолжить говорить. – Да я… Не знаю зачем пришел. Понял вдруг, что надо.
– А как же, – обрадовался старик. – Так-то оно и лучше всего. Так-то оно и правильно. Знать, позвал тебя Старец. Молитву от тебя услышать восхотел, или думу нужную в голову вложить.
– Даже так? – удивился я. – А молитв… подходящих я и не знаю…
– Слов писаных не знаешь, – поправили меня. – А молитву знать и не нужно. Она от сердца к Господу идет. Сердце – оно завсегда людишек мудрее. Ты еще сам и знать не знаешь, чего хочешь, ведать не ведаешь. А сердце уже к Богу потянулось.
Тут он меня совсем запутал. Я окончательно перестал понимать, о чем этот седой воробышек мне толкует.
– Сам-то ты кто будешь? – меняя тему, поинтересовался я.
– Отец Серафим, – ласково щуря небесно-голубые глаза, представился мой собеседник. – В миру Стефаном Залесско-Зембицким звали.
– Поляк?
– Рожден поляком, – тряхнул бородой отец Серафим. – Ныне ужо и не ведаю. Сибирец вестимо, как прочие. Нешто одолели тебя поляки?
– То ли еще будет, – поморщился я. – Летом их в разы больше будет.
– А ты их прости, – принялся наставлять меня поп. – Грех на них. Гордыня их одолела. Их пожалеть и простить надобно. Иисус каждому нищему рад был, блудницу к себе приблизить не побрезговал. Мы же цельный народ, аки тряпку половую, в темный угол спрятать вознамерились.
– Зачем бунтовали? – я пожал плечами и вдруг понял, что, несмотря на отсутствие Апанасовой поддержки, стою себе ровненько, не шатаюсь. Воспаленная рана на ноге не дергает.
– Сказывал же – гордыня одолела. Поперед прочих себя выставить – соблазн велик оказался. В Державе сто народов различных вместе живет – детей к грядущему ростит. Одни оне от ветхости древней ногами отлипнуть не могут. Все им слава Речи Посполитой от моря до моря покою не дает. Блаженные они. Окрест смотрят, а видеть не видят. Прости их. Пожалей.
– Постараюсь, – растерянно, от этакого-то напора, выговорил я. – Кто я – знаешь?
– Как не знать? Один ты такой у нас. Острый. И светлый.
– Это от чего же? Что это значит?
– А и не ведаю, – легко признался Серафим. – Господа спрошу. Он тебя таким сотворил, можа и приоткроет замысел свой… А просьбишку твою, господин мой, не здеся задавать надобно. Старец только в сердце бури гасит и в теле соки быстрей двигает. О чем-нибудь просить его не надобно. Вот скоро лик Николая-Угодника в город принесут – его спросишь. Я тебя позову.