В той библиотеке можно было найти все что угодно. Абсолютно. Начиная русской классикой, и заканчивая постмодернистскими выплесками Пелевина, Нащекина, Неонова и других.
Библиотекарем была приятная женщина бальзаковского возраста. Филолог. Понимаете, да? Я так часто ходил за книгами, что она подумала, будто я хожу к ней. Но ничего такого я не планировал. Она начала улыбаться мне, когда я заходил.
— Здравствуйте! — обязательно говорила она.
— Здравствуйте. — отвечал я, стараясь как можно быстрее выбрать книги и свалить оттуда.
Она была ничего, поверьте, даже очень. Но я так перепугался того, что у нас может что-нибудь закрутиться, что исчез и больше там не появлялся. Я пошел в другую библиотеку, не такую хорошую, но все-таки. Здесь работала бабка, которая явно не могла претендовать на мою личную жизнь. Интересно, та библиотекарша расстроилась, что я больше не приходил?
Чем больше я читал, тем больше уходило сигарет. Например, если я читал Тургенева, то в день уходило полпачки красного «Винстона», если же читал Гоголя, то стабильно выкуривал пачку в день. Но если я читал Достоевского, то двух пачек как ни бывало. Потом я перешел на фантастику. Читая Уэллса, курить не хотелось вообще, но я закрывал книгу и скуривал штук шесть к ряду. Филипп Дик и Стругацкие заставляли меня дыметь как сумасшедшего. Попадались и такие книги, после прочтения которых хотелось курить только потому, что я прочитал какое-то говно. Такое бывало редко, потому что почти все, что я читал, мне нравилось. Во всяком случае, я мог найти почти в любой книге что-то реально крутое и уникальное. А если не находил – то брал любой рассказ Шекли или Лема, читал его и шел курить.
Должен сказать, что у меня был старенький компьютер, с помощью которого я искал всякие статьи и книги, которых не мог найти в библиотеке. Но, читая текст с компьютера, я замечал, что глаза слишком быстро устают, поэтому включал я коробку не очень часто.
Почти шестьдесят.
Время от времени я созванивался с отцом. Мы редко находили общие темы для разговоров, а теперь тем более. Но даже этого неловкого молчания в трубке мне хватало с головой. Однажды мы с ним встретились, я пригласил его к себе домой.
Мы сидели, попивая пивко, перекидывались какими-то фразами и все такое. Это был очень приятный вечер.
— Ну, как ты поживаешь там?
— Ничего не делаю, — говорит он, — вообще ничего. Смотрю телевизор, готовлю изысканные блюда…
Мы хорошо посмеялись в тот вечер. Он сказал, что скучает по Чайке, скучает по маме. Я обнял его. Впервые в своей жизни обнял своего отца. И в последний раз.
А потом он ушел.
И эта встреча, знаете, если бы я прочитал о такой встрече в книге, я скурил бы три или четыре сигареты, но это произошло со мной — и я выкурил всю пачку.
Почти семьдесят
Я и Чехов поехали туда, где я провел свое детство.
Когда я сказал ему об этом, он не стал говорить ничего, только одобрительно кивнул. Наверняка он понял, что дела мои оставляют желать только лучшего. Так оно и было.
Мы сидели в парке, на той же скамье, что и всегда. Курили. Как обычно.
— Снились родители, — произнес я, — хочу поехать туда.
Мы выехали в субботу утром, он был за рулем. Я не умел водить машину и ни разу в жизни об этом не пожалел. Я помню, как раньше мама уговаривала меня пойти и сдать на права, а я отвечал ей, что у меня все равно никогда не будет автомобиля. Так оно и случилось.
Почти все время мы ехали молча.
— Волнуешься? — спросил Чехов, когда мы уже приближались к тому месту, с которым связано все мое детство и все самое хорошее и самое страшное, что случалось в моей жизни.
— Ни капли, — солгал я.
А сердце работало, как отбойный молоток. Мы медленно проехали старую, ржавую арку, говорящую, что мы въезжаем в А-поль. На горизонте показались два длинных, невысоких здания, стены которых были увешаны колючей проволокой. Справа было большое кладбище, вход в которое было закрыто большими черными воротами.
Половина домов были близки к тому, чтобы вот-вот рассыпаться, людей практически не было.
Все изменилось.
И это действительно так.
В голове вспыхивали картинки, как я со своим другом — Давидом— строили здесь землянки, халабуды на деревьях, а теперь все дома и так похожи на неумело построенные халабуды.
Мы проехали улицу, где я жил, чтобы вернуться сюда потом.
Остановились мы возле розового здания с разбитыми окнами и заросшим садом. Так, где раньше росла малина, ежевика и клубника, теперь растет только бурьян и другие паразиты.
Это школа.
Асфальт во дворе оброс травой настолько, что двор больше походил на заброшенное футбольное поле.
Дверь открыта, я захотел войти. Чехов пошел со мной.
Ранее красивые и величественные колонны в холле теперь превратились в обшарпанные стручки, нелепо торчащие из разбитого и загаженного всяким мусором пола.
Я ходил по коридору, заглядывая в кабинеты. Зашел к директору, где раньше вечно стоял непроглядный туман из табачного дыма. Я закурил сигарету, дымел, даже не вдыхая, чтобы кабинет опять стал таким, каким я его помню. Но был только дым. Грозного и одновременно очень сдержанного директора не было. Того самого, который смотрит на тебя взглядом, проникающим прямо внутрь. И ты больше не чувствуешь себя таким смелым, каким чувствовал себя там, с другой стороны теперь уже отсутствующей двери.
Кабинет математики.
Кабинет географии. Химии. Я заглядывал в каждый. И каждый из них дарил мне ту далекую частицу детства, моего детства.
Наверное, все сходят с ума в старости. Иначе я не могу объяснить все это, все эти сопли. Когда я был сопляком, все старые пердуны грустили по долбанному советскому союзу. «Раньше было намного лучше», — говорили они, вытирая вытекающую у них изо рта слюну. Тогда я не мог этого понять, особенно если учитывать, каким дерьмом античеловеческим этот союз был. Но сейчас до меня дошло. Они лили слезы не по СССР. Они грустили и оплакивали свою навсегда утраченную молодость.
Вот и я. Стоял там внутри старой, разбитой школы и чуть ли не рыдал, как безмозглая выпускница-отличница.
Хорошо хоть не заплакал.
Потом мы пошли в парк, который посадили еще немцы во время второй мировой.
А вот парк почти не изменился, сразу на входе стоял серый небольшой памятник в честь погибших немецких солдат. Я подошел к нему и в самом его центре увидел нарисованную свастику. Я не помню когда я это сделал, но отлично помню, что тогда очень увлекся всей этой нацистской символикой, слушал гимны и тому подобное, за что нередко оказывался в прокуренном кабинете того самого режущего взглядом директора.
Пустые пластиковые бутылки с дырками, бутылки из-под пива и водки – все это осталось, никуда не делось, и в то же время красивые высокие дубы и каштаны — это рождало какое-то смешанное чувство внутри.
Все это время мы ходили молча, Чехов словно чувствовал, что лучше помолчать. Мы прошли там, где раньше стояла небольшая карусель, где после школы собирались всякие парни и девчонки. Теперь на том месте просто лежало огромное колесо от Т-150. Чуть дальше в парке мы подошли к еще одному памятнику –— огромному камню, на котором была вырезана советская звезда. Он весь порос мхом и травой, но все равно от него за километр несло гордостью, не за союз, а за людей. «Помним и гордимся», — гласила раньше надпись на плите рядом с памятником, но слова давно стерлись, а плита потеряла свой черный, как сама ночь, цвет.
Я помню, как мы брали великолепно сделанные деревянные макеты АК-47 и бегали по этому парку, прячась в кустах и за памятниками.
Я помнил всех своих лучших друзей, которые остались лучшими только в детстве.
Я помню тебя, Михальченко Сергей, помню как ты не хотел сбривать свои усы вплоть до выпускного. А ты, Сергей Разумницкий, помню как в младших классах ты плакал, потому что получил восьмерку, а уже позже ты сам смеялся над этим, и перестал даже портфель брать в школу. И ты, Влад, тебя я тоже помню, как вечно ты лупил меня, пока мы не подружились.