Дело пошло на поправку, настроение Федора Ивановича улучшалось, жалко только, что фондовский концерт не состоялся: назначенный на 11 января концерт в Большом театре пришлось отменить из-за болезни, концерт благотворительный в пользу вдов и сирот артистов-музыкантов. Давно Василий Ильич Сафонов пытается устроить его, но вот и на этот раз незадача. Но кто ж мог предположить такую болезнь, все под Богом ходим. А скорее под царем… Еще прошлым летом Шаляпин получил записочку из Карлсбада, где лечился Сафонов, в которой и просил его принять участие в концерте. Конечно, он с удовольствием согласился, когда бы он ни был назначен, но уже и тогда предупреждал, что в сезоне он положительно зависит от контракта с дирекцией, который обязывает его по первому требованию уезжать в Петербург, это может случиться и в сентябре, и в январе, и в феврале… Это невозможно предусмотреть, потому что таковое требование, как говорил Теляковский, будет исходить от царя. Естественно, ему, Шаляпину, трудно не исполнить его. Он согласился петь, если будет свободен, а тут еще хуже оказалось – заболел.
И Шаляпин вспомнил лето на Рижском взморье и вновь пережил ужас неудовольствия: «Черт его знает, что было за лето, такое, что мы уже собрались строить «колчегу», прямо потоп да и только… Дождик хлестал как из ведра, прямо так же, как сказано в Священном Писании: первый день – сорок дней и сорок ночей, и третий день сорок дней и сорок ночей – просто ужас и к тому же кругом, куда ни подашься, все немцы и немцы. Есть среди них, конечно, хорошие ребята, но когда уж слишком много – это больно нудно… Вот братья Блуменфельд… Что тут скажешь! Хорошие ребята и просто замечательные музыканты…»
Федор Иванович все чаще думал о театре. Он уже не так безрадостно подходил к роялю, голос начинал звучать, хотя пробовал он его не в полную силу. Даст Бог, все наладится. Да и на пользу, может, пошла ему эта болезнь: хоть побыл в кои-то веки в одиночестве, кое-что вспомнил, кое-что почитал.
19 января «Московские ведомости» сообщили, что Федор Шаляпин посетил концерт Яна Кубелика, состоявшийся в Благородном собрании.
И в тот же день, 17 января, был во МХТе, где вместе с Горьким смотрели «На дне».
Сколько уж раз Шаляпин смотрел этот спектакль, почти наизусть знал пьесу, а то, что он видел сегодня на сцене, вновь захватило его – талантливым исполнителям, которых он хорошо знал, каждый раз удавалось каким-то чудом освежить действие, а потому так естественно и просто, действительно как в жизни, воспринимал он происходящее на сцене. И, посматривая на друга, видел, что и тот доволен.
В антракте они остались в ложе: на публику выходить становилось опасно, а так хотелось поговорить.
– Удивительный народ вы, артисты, действительно какие-то неповторимые и незаменимые, что ли, – заговорил Горький, как только из ложи вышли друзья и знакомые и они остались одни.
Шаляпин широко улыбнулся в ожидании чего-то самобытного и оригинального.
– Вот дней десять тому назад смотрел вроде бы ту же самую свою пьесу, в том же самом театре, а впечатление совсем другое. А знаешь – почему? Цепь случайностей – тому причина…
Шаляпин удивленно посмотрел на Горького.
– Нет, ты не удивляйся… В Харькове тяжко заболел брат Станиславского, Юрий. Жена брата в то время тоже была больна, к тому же в Берлине, а старший брат Владимир уехал в Андижан, где, ты знаешь, произошло землетрясение и где у Алексеевых какие-то крупные коммерческие интересы. В Харьков
5 января поехал Константин, он же Станиславский, и «На дне» 7 января впервые оказалось без него, и спектакль, можно сказать, опустился «на дно»… И репетиции сразу рухнули, ввели нового Сатина, и спектакль сразу развалился, ведь даже гений ничего не мог бы сделать с одной репетиции, а Судьбинин явно не гений.
– Теперь понимаешь, что такое артист, а то думаете, что вы творцы, а мы так… исполнители… Семь потов сойдет, пока найдешь верный тон…
– Мы часто встречались со Станиславским в эти дни, много говорили о сложностях актерской судьбы, о выборе актеров для спектакля, об ансамбле… Видишь, я уже на вашем языке научился разговаривать…
– Ты не представляешь, что я пережил во время болезни, как тосковал по сцене. Иной раз казалось – все, моя карьера плачевно закончилась, все перегорело в душе за эти дни. А сейчас смотрю на сцену, и душа оттаивает… Как играют художественники…
– Ну а сейчас-то как?
– Ничего, все налаживается… Все равно приходится много крови портить себе и другим. Не нравится мне, когда не понимают, что артист – это не статист, который двигается и делает на сцене все, что ему прикажет учитель сцены, режиссер по-нынешнему. Артист – это живой человек, способный по-своему создавать образ на сцене. Вот ты говоришь, спектакль провалился из-за того, что не Станиславский играл Сатина, а Судьбинин, причем после одной репетиции. Судьбинин не виноват…
– Так я ж говорил, что цепь случайностей, превратности судьбы…
– А какая цепь случайностей соединила столько прекрасных артистов в твоей пьесе? Ты посмотри – Москвин, Лужский, Качалов, Книппер, Грибунин…
– Не перечисляй, сам знаю, много раз их видел. Ты вот читал сегодня «Русские ведомости»?
Федор Иванович молча кивнул, пожав плечами: так, дескать, просматривал, еще не понимая, куда клонит Горький.
– Так вот несколько немецких газет дали отзывы о постановке «Дна» в берлинском Малом театре. Три газеты по-разному толкуют смысл моей пьесы: одна говорит, что я в своей пьесе поставил цель – «утешить мой народ»; другая, сравнивая меня с Шиллером, не меньше, утверждает, что я вижу в преступлении социальную болезнь, предпочитаю лечение наказанию. А знаешь, чем я лечу и утешаю общество?
Столько ехидства послышалось в голосе Алексея Максимовича, что Шаляпин заранее широко улыбнулся.
– Как лекарь, я проливаю на раны человеческие бальзам примирения; а в третьей газете, сам понимаешь, конечно, ругают, ничего, дескать, нового; многое из того, что Горький проповедует, было уже у Толстого, Достоевского и Тургенева.
– Как всегда, дорогой Алекса, и хвалят – не понимают, и ругают – не понимают. А может, актеры и режиссеры не донесли смысла твоей пьесы… Для чужеземцев не так-то просто понять таких, как Лука, Сатин или Барон…
Дверь в ложу то и дело приоткрывалась, но тут же осторожненько водворяли ее на место: никто не хотел мешать увлеченным разговором друзьям, давно не видевшимся. Только после третьего звонка в ложе собрались самые близкие, чтобы продолжать смотреть спектакль.
После третьего акта публика не выдержала и закричала: «Автора!» И не смолкала до тех пор, пока недовольный криками и аплодисментами, злой Горький нехотя появился на сцене и, не зная, куда руки девать, ничего не мог лучше придумать, как ухватиться одной из них за нос.
– Кланяться надо, Алекса, кланяться и благодарить публику за восторженные овации, а он, ишь, и не поклонится, – восторженно хлопая, поругивал своего друга Федор Иванович.
Удовлетворенные зрители затихли, потянулись в буфет, а Горький быстро вошел в ложу, где остался один Шаляпин.
– Вот черти, все-таки вытащили на сцену. Не люблю я этих восторгов, не принимает душа. – Горький не скрывал недовольства.
– Да уж вижу, как ты забурел, даже головы не наклонил. Тебя приветствуют, а ты кланяйся, не отвалится голова-то. Таков уж обычай в театре.
– Это вам, артистам, слава-то нужна, а мне хочется покоя, чтоб никто не мешал жить как хочется. А то ведь что получается, послушай, ни дома нет покоя, ни на улице, повсюду тиранят меня.
– А что дома-то? – забеспокоился Федор Иванович.
– Дома-то… Плохо, пить стала жена моя, редко когда тверезая бывает. Вот пьет! Так пьет – Витте не нарадуется. Вообще должен тебе сказать, друг мой Федор, женщина эта постепенно развращается. Пляшет. Рядится, надевая на лик свой бесовские маски. И хотя от печеночной боли лицо у нее голубое, но это не мешает ей погибать в дурном обществе моем…
– А что же случилось с милой Екатериной Павловной?