Осенью 1884 года в Чите была открыта гимназия, на которую буряты сделали значительные пожертвования. В благодарность за это местная администрация задумала привлечь в гимназию мальчиков-инородцев. Агинцы могли послать в нее четырех человек. Но буряты, не привыкшие к училищу с почти десятилетним курсом, не спешили посылать детей. Тогда начальство заявило о своем согласии принять всех желающих. Цэбек воспользовался этим и, чтобы избежать конкурса, повез сына еще в начале августа. Цэбек плохо говорил по-русски и часто прибегал к мимике. Он долго искал нужного человека, но важные господа в синих вицмундирах отсылали его от одного к другому. Цэбек все более жалко горбился и силился языком жестов возместить немоту слов. Лицо его дергалось и кривилось, будто он собирался заплакать. Мальчику до слез было жаль его. Он видел, как сильно сдал за эти годы отец, как пытливые, острые щели его глаз словно подернулись голубоватой дымкой. Как болото перед вечером. Как далекий огонек в пустыне за легким туманом.
Наконец их все же направили к нужному лицу. То был сам управляющий гимназией инспектор Карл Феодорович Бирман. «В этом мальчике, — сказал он, — я вижу первого бурята, пожелавшего учиться в русской гимназии, и охотно возьмусь содействовать выполнению всех формальностей».
Потом он обратился к мальчику и, кажется, был приятно удивлен его знаниями русской словесности. Он спросил Гонбочжаба, знает ли тот Пушкина, и попросил что-нибудь прочитать на память. Гонбочжаб выбрал «Памятник» и довольно бойко дошел до слов: «и ныне дикий тунгус, и друг степей калмык». Бирман прослезился, долго и шумно сморкался в огромный платок, который достал из-под длинных фалд, а потом сказал, обращаясь к отцу: «Это очень способный мальчик, и вы не пожалеете, что отдали его в гимназию. Здесь сделают из него достойного гражданина отечества».
Надо сказать, что Гонбочжабу удивительно повезло. Через неделю привезли и других детей их района, но, так как инспектор Бирман настоял на том, чтобы маленького Цыбикова приняли первым, в гимназию зачислили еще только троих, а четвертому было отказано.
Учение продолжалось девять лет, и Гонбочжаб стал первым бурятом, окончившим Читинскую гимназию. Кончил он с серебряной медалью, третьим по классу, потому что в шестом классе его усердие значительно ослабело и он уже не был первым в науках. Тем< не менее педагогический совет постановил оказать ему содействие в продолжении образования и выдал прогоны и пособие, чтобы доехать до Томска, где Гонбочжаб и поступил на медицинский факультет. Но, уступая желанию отца, он оставил этот факультет и, пропустив еще год, проведенный в Урге, поступил в 1895 году в Санкт-Петербургский университет на факультет восточных языков.
Цэбек оставался верным своей мечте. Как и в юности, он все еще полагал, что ключ к загадкам природы хранится в древних учениях Востока. Сын не разделял этих его убеждений. Напротив, лишь в стремительном росте европейской цивилизации видел он грядущее избавление человечества от голода, угнетения и болезней. Свет шел с Запада, а не с Востока. Всеобщее просвещение обещало дать со временем благодатные всходы.
С душевным трепетом ехал он в далекий Петербург, в столицу западной культуры, в прекрасную Северную Пальмиру.
Этот город поразил, восхитил и одновременно разочаровал его. Был он величав и распахнут, раскрыт, как-то удивительно просторен. Но ничего не было в нем от тех туманных, полузабытых грез, которые пронес Гонбочжаб в каких-то неведомых тайниках души через всю жизнь.
Он считался православным, но в Бога не веровал, хотя и любил пышность церковной службы, торжественность крестных ходов и проникновенность хора. Из любопытства заходил и в буддийский храм, построенный за рекой, на острове. Потом Цыбиков понял, как он заблуждался, считая учение Сакья-Муни языческим суеверием.
В основе своей оно оказалось мало похожим на верования бурятских сородичей.
Но это было уже на третьем году учения в столице Российской империи, когда Гонбочжаб Цыбиков под влиянием профессоров решил посвятить себя изучению тибетской культуры.
А пока он жадно впитывал всеми органами чувств несказанное очарование туманного города, где небо так часто нависает над самой землей беспросветной серой завесой.
Он принимал живейшее участие в студенческих сходках, хотя больше сидел в углу и слушал, чем говорил сам. Многие из его товарищей удивительно владели даром слова. Их речи вновь и вновь будили в молодом буряте те беспокойные, дремавшие струны, которые вызывали в мозгу картины бескрайних степей и желтого, с длинными синими полосами неба. Он вновь видел темных, влачащих жалкое существование соплеменников, отца, пытавшегося гримасами возместить недостаток слов, и вечное отцовское беспокойство о конечной цели. И он давал себе слово возвратиться, закончив курс, в родные места, чтобы учить там раскосых ребятишек сложной науке жизни, рассказывать им о больших городах, железных дорогах, моторных экипажах и о газовых фонарях, которые тысячами глаз светят в ночи, и о чудесных ротационных машинах, несущих в мир просвещение.
Товарищи Цыбикова много говорили о конституции, которая должна была выдвинуть Россию на стезю свободы и процветания. Большая часть придерживалась революционных взглядов. Решительно настроенные студенты резко высказывались за уничтожение монархии и проповедовали грядущий социализм. Они говорили, что рабочий люд и мужицкая деревня давно созрели дли решительного боя и что царизм падет при первом же натиске восставшего народа.
Но Цыбиков придерживался взглядов тех, которые считали, что Россия в целом еще не созрела для революции. Он-то хорошо знал, какая пропасть лежит между Петербургом и окраинами империи. Поэтому и казалось ему, что эра всеобщего равенства хотя, несомненно, наступит, но придет не скоро. Пока же нужно нести в народ просвещение и этим готовить ниву для грядущих всходов.
Как любил он эти жаркие бессонные ночи вокруг остывшего самовара. До сих пор при воспоминании о них ему чудится запах вареной колбасы и ситного хлеба. Под утро студенты выходили гурьбой на улицу и долго шли, не расходясь, то зачарованные ночным солнцестоянием, то притихшие, в потрескивающем ледком непроглядном и синем утре.
Цыбиков сгребал рукавицей снег с чугунных завитков оград и долго следил, как тает льдистый ночной огонь на невидимых громадах разведенных мостов.
Это было удивительное время…
Этнография казалась ему самой удивительной из наук. Он часами мог разглядывать устрашающих идолов с Вест-Индских островов, дротики и плетеные циновки с нехитрым орнаментом.
Но уже тогда он мечтал о Тибете.
На родине Цыбикову приходилось видеть привезенные оттуда паломниками предметы: серебряные чайники с двумя носиками, раздвижные, наподобие подзорных, львиноголосые трубы, колокольчики, бронзовых будд и бодисатв, субурганы, мандалы, всевозможные балины для подношения божествам, хадаки из синего и красного шелка, украшенные магическими свастиками чаши. Одежда, обычаи и предметы обихода этого народа были ему во многом близки и понятны. Но как мало знал он тогда о Тибете! Он часто беседовал со своими профессорами на самые различные темы, но, как только разговор заходил о Тибете, а этим рано или поздно дело кончалось, разговор очень скоро наталкивался на непроницаемую стену тайны. Тибет был закрытой страной, и приходилось по крупицам собирать разрозненные в литературе сведения. И готовиться… К последнему курсу Цыбиков хорошо владел уже не только тибетским языком, но и английским и китайским, без которых невозможно было получить необходимые сведения об интересующей стране.
По предложению Александра Васильевича Григорьева — секретаря совета Русского географического общества — Цыбиков сделал доклад о современном состоянии знаний о Тибете. Заседание было очень бурным. Выступавшие с огорчением называли знаменитые имена русских путешественников, которые поставили целью добраться до загадочной Лхасы, но были вынуждены свернуть с полпути. Тайны Тибета волновали всех, и неоднократно в зале раздавались возгласы, призывавшие снарядить новую экспедицию.