…Сверху из приоткрытого окна однообразным мутным потоком лилась на Пологова бубнящая речь старухи.
Голос звучал не по-женски густо, назидательно, пророчески:
— …И все исчезает от гнева твоего, ибо ты сказал — и сделалось, ты повелел — и явилось. Все пришло из праха и ушло в прах… И нет ничего лучшего, как наслаждаться человеку делами своими; они — доля его, ибо кто приведет его воззреть на то, что будет после него?..
«Никто не приведет. Только дела наши. Да, да», — поддержал старуху Пологов, невольно и неожиданно встретив в ее бормотании какую-то высокую истину.
— Так, воздай ему, господи, по правде его…
«Да, да, воздай», — машинально поддакнул и как бы попросил Пологов, находя в словах старухи созвучие своему постоянному желанию солидарничать со всеми, кто намерен оказать какую-либо почесть Васе Овчарову. Старуха продолжала читать, втягивая Пологова в пустоту каких-то вялых, туповато-покорных мыслей.
Вдруг он резко встал, выдернул из кармана сигареты.
«Что со мной? Мистика какая-то…» — Ему показалось, что заботу о памяти друга он норовит передать в чужие руки.
Пологов подсел к мужикам, что курили на скамейке у плетня и тихонько рассуждали о жить-бытье.
— Високосный-то, он однобок. Если урожаем порадует, зато на людей навалится. Скоко за нонешний год померло народу…
Кто-то рассказал о богомольной старушенции Иванчихе, которой уже при жизни невесть откуда стало известно, что ей заказано место в раю. На тот свет она собиралась как к переселению в новую избу. Даже домашнюю утварь и скотинку приготовила.
— Дело известное: пусти бабу в рай, она и корову за собой потянет.
— А вот Николай Уторин не думал, не гадал, вмиг кончился. Пришел утром в конторку, сел путевки подписать, да и клюнулся в стол. Готов… Сердце, говорят…
— Какое те сердце! Ему и сорока не было… От давления он. — Уточнил черноглазый, похожий на цыгана парень, шофер местной автоколонны, видимо, Васин товарищ по работе.
— Ну а давление-то, по-твоему что? Это и есть сердце…
— Раньше по сто годов жили и не знали, что такое давление, — заговорил остроносый старичок, что сидел на дальнем конце скамейки. — А теперича чуть чего и сразу — «Невры! Давление!» Давят друг на друга люди-то, вот и давление получается.
— Ночь во сне, день во зле, — будто проснувшись, надтреснутым жидким баском забормотал дед Самсон. — Оно спокон веку, Наумыч, так и шло, как свет стоит, исстари…
— А у вас, дедушка, какое давление? — прервал его черноглазый, с лукавинкой подмигнув Пологову.
— А бог ее знает, сынок… Людей я не трогал и они меня не задевали, — просто ответил Самсон.
— Интересно. — Парень в раздумье покачал курчавой головой. — Интересно, как это вам удавалось? Тут недели не проживешь, чтоб с кем-то не поцапаться. Не только за себя. Иной раз дело горит, а кому-то это до лампочки. Как же тут не тронешь?..
— Не знаю, не ведомо мне, — буркнул дед Самсон.
— А вот Василек слишком простецкий, душа нагишом, — с укоризной сказал Наумыч.
— Разве плохо? — заговорил черноглазый, похожий на цыгана парень, шофер местной автоколонны. — У Василия Григорьевича под началом было нас две сотни шоферюг. И у каждого свой интерес, каприз. К каждому гладко подкатись, ублажь. А ведь на нас и солнце не угодит. Василий Григорьевич молодой, но дисциплину в автоколонне держал. Если выпьет кто, сорвет рейс, он это как свой конфуз переживал. Но не крикнет, не матюкнет. А у самого красные пятна по лицу… Он нам на совесть нажимал. И его понимали…
Пологов сжался, обратясь в слух. Что он знал о Васе взрослом, сегодняшнем, о Васе — муже и руководителе? О себе Овчаров рассказывал скупо, на вопрос, как дела на службе, обычно улыбнется: «Да все воюю с шоферами. Неплохие ребята». И это всегда звучало так буднично и неинтересно, что разговаривать дальше на эту тему не хотелось. Ну что, в самом деле, яркого в такой службе: изо дня в день водители что-то перевозят с одного места на другое, а Вася обеспечивает их маршрутами?
Пологов жадно слушал цыгански красивого парня и как бы восполнял в себе огромный, длиною в несколько лет пробел в знаниях и наблюдениях Васиной жизни и характера, именно тех лет, когда в Овчарове прорастало, крепло и утверждалось то, что когда-то закладывалось в детстве.
— Да-а… С его совестью и помирать бы не надо, — сказал кто-то, и потом долго сидели молча.
— И как вы умудрились, дедушка, столько лет втихаря прожить? — напомнил о своем вопросе парень. — Со всеми ладили, говорите. Ну, а где вы были, когда война? Ведь сколько войн прошло при вашей жизни.
— Войны-то всякие шли, — согласно кивнул Самсон. — Любят люди воевать… А для моих ног завсегда земли хватало.
— Вы, дедушка, какой-то непонятливый. Я вам — об одном, вы мне — о другом. — Парень тщетно пытался раскупорить душу Самсона и начинал тихонько нервничать. И это состояние его было хорошо знакомо Пологову.
— Нам лишней земли тоже не надо, но бывает, что тебе и по своей-то спокойно ходить не дают, — помогая парню, заговорил пожилой мужчина в сером пиджаке, левый рукав которого был аккуратно заправлен в карман.
— Вот, вот, — оживился парень. — Бывает, что тебя ни за что за горло берут. Как же тут ладить, дедушка?.. Ну, допустим, с фашистом вы не воевали, на печи сидели. А в гражданскую, в революцию, где были?
— Где был? — Самсон недоуменно пожал плечами. — Тута и был, в Покровке. Где же мне быть?
— Говорят, бои здесь гремели. Покровка на взгорке — отсюда весь город как на ладони. Ставь пушки и пали. Не зря эта деревня из рук в руки переходила. То белым, то красным, — заметил однорукий мужчина.
— А вы, дедушка, за кого были? — пытал черноглазый.
— За кого ж мне быть? За себя и был, — деловито ответил Самсон.
— Выходит: ни нашим, ни вашим?.. Но ведь запросто могли шпокнуть — всем-то как угодить?..
Самсон молча пожал плечами: он не понимал, что от него требуется.
К открытым воротам легко и пружинисто подкатила светло-голубая «Волга», торжественно прозвучал сигнал. Из дома навстречу машине выбежал, гремя сапогами по ступенькам крыльца, Григорий Степанович, обеспокоенно-радостно крикнул сидящим на скамеечке:
— Леонтий это! Васин дружок пожаловал.
Сказал и как-то сразу запыхался от этих слов, с торопливой заботливостью стал показывать шоферу, где поставить машину.
За Леонтием Баевым, одетым в светлый костюм, белую сорочку и бордовый галстук, из машины вышла его жена — Верочка Сойкина, блондинка, в ярко-зеленом платье, вся искрящаяся какими-то пуговицами.
— Здравствуйте, товарищи, — с легкой улыбкой, спокойно сказал Леонтий, прошел вдоль рядка сидящих, поочередно пожал руку каждому.
Верочка чуть кивнула мужчинам и, увидев Пологова, направилась к нему, дородная, мягкая, плавная. Полные щеки ее мелко вздрагивали при каждом шаге, казалось, что ходит она на пятках.
— Здравствуйте, Митя, — сказала она ласково-печально и подала ему руку.
Подошел Леонтий, открыто и тепло посмотрел Пологову в лицо и вместо рукопожатия неловко обнял его.
— Вот так и живем. На свадьбах да на поминках только и встречаемся. Стервецы. — Ясные серые глаза Леонтия гневно блеснули, в тихом, раненом голосе послышались слезы. С выражением светлой влюбленности во что-то дорогое, навсегда утерянное, он окинул дом, двор Овчаровых и покачал головой:
— Гм, все тоже: поветь, чердак, плетень… А вон, видишь, Мить, под крыльцом гирю-двухпудовку. Помнишь, как мы животы ею надрывали? Я и Вася по семь выжимов давали, ты — два, а Кочкин ни одного… Кстати, а где он? Приедет сегодня? С той последней рыбалки не виделись, — укоризненно и виновато произнес Леонтий и тут же поправился: — Хотя нет, Федор на похоронах был.
С опущенной головой и рассеянным взглядом медленно прошелся Леонтий по двору, будто напрасно что-то разыскивая. Он неприятно, как-то жалко потолстел. Еще недавно был юношески худощав, угловат, теперь же ноги и руки как бы опухли, укоротились, словно втянулись в туловище, увеличив его объем.