В лермонтовском тексте стремление к свободе и полноте бытия символизирует не столько движение паруса как таковое, сколько отвержение покоя и жажда «бури»: Под ним струя светлей лазури, Над ним луч солнца золотой. А он, мятежный, просит бури, Как будто в бурях есть покой! Бродскому, напротив, чужда романтическая символика бури, скомпрометированная революцией и советской (псевдо)культурой. В его текстах, соотнесенных с «Парусом», акцентирован мотив движения (или неподвижности — если описывается состояние мертвенности, оцепенения, несвободы). Так, в стихотворении «Робинзонада» (1994), изображающем «новую жизнь» в постистории, представлено общество надвигающегося будущего, обретшего псевдогармонию и выпавшее из движения времени[524]. Отсутствие в этом мире паруса символично и «диагностично»: это свидетельство его неподвижности (упомянутые пироги «новых дикарей» с представлением о движении никак не соотносятся):
Можно ослепнуть от избытка ультрамарина, незнакомого с парусом. (IV (2); 177) Герой Бродского — жертва кораблекрушения: Жертва кораблекрушенья, за двадцать лет я достаточно обжил этот остров (возможно, впрочем, что — континент). (IV (2); 177) Утрата героем корабля вследствие кораблекрушения, из-за которого он и оказался на острове будущего, соотносит «Робинзонаду» не столько с «Робинзоном Крузо» Даниеля Дефо, у которого последствия катастрофы преодолены благодаря оптимизму, юле и уму персонажа-повествователя, сколько с «Героем нашего времени» Лермонтова, где Печорин, размышляя о своем одиночестве и непонятости, сравнивает себя с матросом, оказавшимся на необитаемом острове и ждущим желанный «парус»: «Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…» (IV; 284) «Ультрамарин» и «парус» из «Робинзонады» соотнесены не только с «туманом моря голубым» (I; 241) и парусом из одноименного лермонтовского стихотворения, но и с голубой «туманной далью» и с парусом из «Героя нашего времени». Принадлежащее Печорину сравнение паруса с крылом чайки побуждает видеть «след» лермонтовского романа и в стихотворении «Остров Прочила» (1994): упомянутая в нем чайка, копящая еще не застывший горизонт («Чайка когтит горизонт, пока он не затвердел» [IV (2); 167]), тождественна парусу, в интерпретации Бродского — преодолевающему горизонт. В английской паре к русской «Робинзонаде» — стихотворении «Infinitive» (1994) представлен тот же самый мотив попадания героя в остановившееся время острова дикарей — по Бродскому, наше общее будущее: <…> Though it’s flattering to be regarded even by you as a god, I, in turn, aped you somewhat, especially with your maidens in part to obscure the past, with its ill-fated ship, but also to cloud the future, devoid of a pregnant sail. Islands are cruel enemies of tenses, except for the present one. And shipwrecks are but flights from grammar into pure causality. <…> Отсутствие паруса символизирует неподвижность, выпадение из Времени. Мотив преодоления границы, плавания кораблика для того, чтобы раздвинуть горизонт, завершает «Подражание Горацию» (1993): Одни плывут вдаль проглотить обиду. Другие — чтоб насолить Эвклиду. Третьи — просто пропасть из виду. Им по пути. Но ты, кораблик, чей кормщик Боря, Не отличай горизонт от горя. Лети по волнам стать частью моря, лети, лети. (III; 249) Эти вариации лермонтовского образа странствующего паруса у Бродского сохраняют сходство с прообразом. Но у автора «Новой жизни» и «Робинзонады» есть и полемический выпад против романтики бурь, воплощенной в стихотворении юного Лермонтова; Здесь блеклый гарус одинокой яхты, чертя прозрачную вдали лазурь, вам не покажется питомцем бурь, но — заболоченного устья Лахты. («Песчаные холмы, поросшие сосной», 1974 [II; 348]) В этом поэтическом тексте движение паруса (яхты) уже не направлено непременно перпендикулярно по отношению к горизонту; возможно, яхта скользит вдоль его линии. Парус яхты ассоциируется здесь не с «мятежным» парусом из лермонтовского стихотворения, но с утлой лодкой смиренного финского рыболова, «печального пасынка природы» из вступления к поэме Пушкина «Медный Всадник»; упоминание о «заболоченном устье Лахты» (не случаен финский гидроним) отсылает к пушкинской строке «Из тьмы лесов, из топи блат» (IV; 274). Смиренное в тексте Бродского возвышает свой голос против возвышенного, и этот голос оказывается пушкинским. Свободный от власти пространства парус в поэтическом мире Бродского эквивалентен облаку, также неподвластному стесняющим границам. Однажды поэт даже создает образ-«кентавр», скрещение облака и паруса: Смятое за ночь облако расправляет мучнистый парус. («Венецианские строфы (2)» (III; 54]) Этот образ восходит одновременно и к «Парусу» Лермонтова, и к стихотворению Осипа Мандельштама «Разрывы круглых бухт, и хрящ, и синева…», в котором есть строка «И парус медленный, что облаком продолжен»[526]. Облако — инвариантный образ поэзии Бродского — окутано оттенками смысла, восходящими к Лермонтову. Я. А. Гордин указал на лермонтовский подтекст стихотворения «Облака» (1989): подвижные вольные стада облаков подобны облакам из поэмы «Демон», странствующим «без руля и без ветрил»[527]. Но семантика облаков у Бродского восходит также к «Тучам» — стихотворению, в котором облакам («тучкам небесным») также придана такая черта, как свобода, способность странствовать по своей юле: вернуться О символике и мотивной структуре «Паруса» см., например: Найдич Э. Э. М. Лермонтов. Парус // Поэтический строй русской лирики. Л., 1973. С. 122–134; «<…> Акцент в стих[отворении] оказывается не на объективных противоречиях человеч[еского] бытия и сознания, созерцаемых человеком, а на самой невозможности их субъективного преодоления, на неискоренимом стремлении достичь недостижимое при столь же неуклонном отказе от всего достигнутого и достигаемого, на той стихии мятежности — жажде бури, к[ого]рая объективируется в строе лермонтовского] стих[отворения]» (Гиршман М. М., Маранцман В. Г. «Парус» //Лермонтовская энциклопедия. С. 367). вернуться Это постисторическое близкое будущее — одновременно некое отдаленное прошлое, состояние примитивизации, одичания: ср. упоминания о пирогах и о Пятнице и мотив «начало / письменности. Или ее конец» (IV (2); 177). На такую интерпретацию цивилизации близкого будущего Бродского побудил, в частности, вероятно, Уильям Голдинг — автор романа «Повелитель мух», показавший, сколь ничтожно расстояние между цивилизацией и варварством, и подвергнувший демонстративному отрицанию классическую мифологему робинзонады (ср. также одичание подростков на необитаемом острове, изображенное Голдингом, и мотив жестоких игр детей в стихотворении Бродского «Сидя в тени» (1983)). Созданный Бродским в «Робинзонаде» образ острова будущего, населенного «дикарями», перекликается также с описанием «страны культуры» в книге Ф. Ницше «Так говорил Заратустра». Обитатели «страны культуры» у Ницше — «с лицами, обмазанными пятьюдесятью красками» (Ницше Ф. Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого / Пер. Ю. М. Антоновского. М., 1990. С. 105). Знаки, нанесенные краской, символизируют у Ницше зависимость от прошлого и «маску». В толковании Бродского образ Ницше мог приобрести коннотации «дикарства» (раскрашенные лица как примета облика дикарей). Правда, у Ницше люди с раскрашенными лицами — обитатели настоящего, а не будущего. Напротив, с будущим немецкий мыслитель связывает надежду: «Так что люблю я только страну моих детей, неоткрытую, лежащую в самых далеких морях: и пусть ищут и ищут ее мои корабли» (Там же. С. 106). Текст Бродского допустимо прочитать как полемический, оспаривающий ответ автору «Так говорил Заратустра». Впрочем, для русского поэта и современники, дожившие до преклонного возраста, подобны дикарям: «Я вглядываюсь в их черты / пристально, как Миклуха / Маклай в татуировку / приближающихся дикарей» («Те, кто не умирают — живут…», 1987 [III; 153]). Мотив робинзонады как одиночества, затерянности человека даже среди людей встречается у высоко ценимого Бродским и дорогого для поэта Льва Шестова (фрагменты 52 и 96 в первой части книги «Апофеоз беспочвенности» — Шестов Лев. Избранные сочинения. С. 372, 393). У Льва Шестова встречается тот же символический мотив, что и в «Робинзонаде», — отсутствие паруса: «Одиночество, оставленность, бесконечное, безбрежное море, на котором десятки лет не видно было паруса, — разве мало наших современников живут в таких условиях» (Там же. С. 372); между прочим, сходные пейоративные символические смыслы в «Апофеозе беспочвенности» и в поэзии Бродского имеет и линия горизонта («закрытые горизонты» — Там же. С. 348). вернуться В подстрочном переводе Александра Сумеркина: Хоть это и лестно, когда кто-то тебя — пусть даже вы — почитает за бога, я, в свою очередь, тоже кое в чем вам подражал, особенно с вашими девами, — отчасти чтобы затемнить прошлое с его злополучным кораблем, но и чтобы затуманить будущее, лишенное полного ветром паруса. Остров — жестокий враг любого времени, кроме настоящего. А кораблекрушение это всего лишь бегство от грамматики в чистую причинность. <…> (IV (2); 386) вернуться Мандельштам О. Полное собрание стихотворений. СПб., 1995. С. 268. |