Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Бродский такой исход не приемлет.

Таким образом, Бродский соотносит собственную жизнь с судьбой Лермонтова, но отворачивается от трагического итога, стремится избежать его — из чего следует, что (ультра-) романтическая участь автора «Туч» и «Героя нашего времени» мыслится им как вероятная, хотя и нежеланная. Заклинание об избавлении «вторить» «кривоногому мальчику» воспринимается в контексте «Стансов городу» скорее не как отвержение лермонтовского поэтического языка, а как попытка избегнуть горестной судьбы «странника в свете безродного». Оппозиция «Я — Лермонтов» означает не «Я не похож на Лермонтова», но «Я — другой Лермонтов» — как в лермонтовском стихотворении «Нет, я не Байрон, я другой…» утверждалось не отличие «Я» от Байрона, а именно сходство судеб и душ (Я второй Байрон).

Характеристика Лермонтова в предисловии Бродского к сборнику переводов русских поэтов XIX века «An Age Ago» (1988) свидетельствует о высокой оценке лермонтовских произведений и о понимании (а отчасти, вероятно, и о солидарности) позиции поэта; при этом определение лермонтовской позиции как «романтической» отвергается по причине неточности и, возможно, из-за пейоративных коннотаций, которыми Бродский во второй половине 1970-х — 1990-е гг. наделял слово «романтизм»: «Откровенно автобиографичная, поэзия Лермонтова — это поэзия человека, отчужденного не только от любого данного социального контекста, но и от мира как такового. Эта позиция, бывшая сама по себе первым проявлением темы „лишних людей“, которой предстояло позднее главенствовать в русском романе XIX века, могла бы быть названа романтической, если бы не лермонтовское все разъедающее, желчное знание самого себя. Очень редко на практике (и почти никогда на бумаге) пытался Лермонтов примирить идеалы с реальностью; напротив, он едва ли не наслаждался их несовместимостью. Подобные тенденции, да еще учитывая обстоятельства жизни Лермонтова, конечно, и позволяли публике воспринимать его как главного для своей эпохи певца разочарования, протеста, нравственного противостояния системе. Однако диапазон Лермонтова шире: его лихорадочно горящие строки нацелены на миропорядок в целом. Поэт громадной лирической напряженности, Лермонтов лучше всего, когда атакует, или в редкие минуты безмятежности. <…> Мундир он носил не для маскарада — он был бойцом во многих смыслах. Главным противником была для него собственная душа. Лермонтов принес в русскую литературу значительно более сложное мировосприятие (sensibility), чем его современники. Персонажи романа „Герой нашего времени“ <…> остаются героями и нашего времени»[477]. В интервью Томасу Венцлова (1988 г.) поэт назвал Лермонтова последним из русских стихотворцев, чье творчество ему особенно интересно: «Мне интересен Баратынский, мне интересен Вяземский и то, что выросло из них. Вообще вся русская поэзия до — и включая — Лермонтова. После Лермонтова все начинает становиться уже несколько менее занятным»[478].

Итак, возможно ли примирить противоположные точки зрения на соотношение поэзии Бродского и Лермонтова? И как объяснима в свете антиромантической позиции автора «Урании» и «Примечаний папоротника» симпатия Бродского к лермонтовскому творчеству? Прежде всего, в творчестве Бродского 1960-х — начала 1970-х во многом реализованы романтические модели отношения «Я» и «других», поэта и мира: романтические мотивы прослеживаются в таких стихотворениях, как «Речь о пролитом молоке» (1967), «Конец прекрасной эпохи» (1969), «Время года — зима На границах спокойствие. Сны…» (1967), «1972 год» (1972), и — как воспоминание об изгнании — в «Пятой годовщине (4 июня 1977)» (1977), и «Я входил вместо дикого зверя в клетку…» (1980)[479]. Романтический мотив одиночества представлен и в таких «американских» стихотворениях, как «Осенний крик ястреба» (1975) и «Сидя в тени» (1983). Между прочим, и отношение «Я» к Богу в «Разговоре с небожителем», который Дж. Нокс противопоставляет романтической поэзии Лермонтова, отчасти сходно с кощунственным мотивом лермонтовской «Благодарности». Лев Лосев назвал «Разговор с небожителем» «молитвой»[480]. Но с не меньшим основанием он может быть назван «антимолитвой», наподобие «Благодарности»: не случайно двусмысленно-ироническая благодарность Создателю содержится в двух строфах — шестнадцатой и восемнадцатой — стихотворения Бродского[481]. У него встречается и контрастное по отношению к лермонтовскому выражение искренней благодарности за горестный дар жизни: «но пока мне рот не забили глиной, / из него раздаваться будет лишь благодарность» («Я входил вместо дикого зверя в клетку…», 1980 [III; 7])[482]; «Наклонись, я шепчу Тебе на ухо что-то: я / благодарен за все: за куриный хрящик / и за стрекот ножниц, уже кроящих / мне пустоту, раз она Твоя» («Римские элегии», XII, 1981 [III; 47])[483]. Редкая у поэта бедная рифма (в терминологии А. П. Квятковского) «солидарность — благодарность» как бы сигнализирует о том, что это позиция не литературная, а жизненная и одновременно что эти строки — как бы «чужое слово» в поэзии Бродского.

Неоправданно и принадлежащее Дж. Нокс жесткое противопоставление лермонтовского отношения к бытию философской позиции Льва Шестова. Лермонтов принадлежал к числу близких Льву Шестову художников, и в творчестве автора «Героя нашего времени» этот мыслитель видел выражение родственной экзистенциальной позиции:

«„Печорины — болезнь, а как ее излечить, знает лишь один Бог“. Перемените только форму, и под этими словами вы найдете самую задушевную и глубокую мысль Лермонтова: как бы ни было трудно с Печориными — он не отдаст их в жертву середине, норме. <…>

Ненормальность! Вот страшное слово, которым люди науки пугали и до сих пор продолжают пугать всякого, кто еще не отказался от умирающей надежды найти в мире что-нибудь иное, кроме статистики и „железной необходимости“! Всякий, кто пытается взглянуть на жизнь иначе, нежели этого требует современное мировоззрение, может и должен ждать, что его зачислят в ненормальные люди»[484].

Романтическое отождествление словесности и жизни, по-видимому, отличало Бродского и в эмиграции; в частности, нежелание вернуться на родину или посетить отечество можно объяснить установкой поэта на воплощение в своей судьбе литературной модели вечного изгнанничества: приезд в Россию эту модель разрушил бы. А болезнь сердца придавала (и в итоге придала) прямой смысл мотиву смерти прежде достижения старости: «Век скоро кончится, но раньше кончусь я…» («Fin de siècle», 1989 [III; 191]).

И в целом отношение Бродского к действительности не чуждо романтического начала: он не любит ординарности; условие тирании, по его словам, — добровольный отказ подданных диктатора от своей непохожести, от своего лица, превращающий их в толпу, «массы». Положительная ценность — индивидуализм (эссе «On tyranny»[485]). Конечно, такая позиция не является романтической в собственном смысле слова Но она ни в коей мере не антиромантическая. Строки Б. Пастернака о поэтических суждениях Лермонтова и об отношении лермонтовского героя к бытию могут быть также отнесены к Бродскому: «<…> вдвойне поразительна его сухая мизантропическая сентенция, задающая собственно тон его лирике и составляющая если не поэтическое лицо его, то звучащий, бессмертный, навеки заражающий индекс глубины»[486].

Кроме того, в лермонтовской поэзии романтические оппозиции подвергнуты трансформации, на что и обращает внимание Бродский в предисловии к сборнику «an Age Ago».

вернуться

477

Бродский И. Из заметок о поэтах XIX века / Пер. с англ. Льва Лосева // Иосиф Бродский: труды и дни. М., 1998. С. 38–39.

вернуться

478

Чувство перспективы. Интервью Томасу Венцлова // Бродский И. Большая книга интервью / Сост. В. П. Полухина. М., 2000. С. 351.

вернуться

479

Подробнее о романтических мотивах и оппозициях в поэзии Бродского говорится в главе «„Видимо, никому из нас не сделаться памятником“: реминисценции из пушкинских стихотворений о поэте и поэзии у Бродского».

вернуться

480

Loseff Lev. Iosif Brodskij’s Poetics of Faith // Aspects of Modem Russian and Czech literature. Ed. by A. McMillin. «Slavica publishers», 1989. P. 191.

вернуться

481

Анализ религиозно-философских мотивов «Разговора с небожителем» содержится в главе «„Человек есть испытатель боли…“: религиозно-философские мотивы поэзии Бродского и экзистенциализм».

В «Разговоре с небожителем» встречается и цитата из лермонтовского «Ангела», приобретающая у Бродского противоположную по отношению к исходному контексту семантику: Лермонтов противопоставляет «небо полуночи», по которому «ангел летел», печальной земле (I; 163). У Бродского «небожитель» (Бог или ангел) — «одна из кукол, / пересекающих полночный купол» (II; 214). На реминисценцию из «Ангела» в «Разговоре с небожителем» указал А. Солженицын: Солженицын А. Иосиф Бродский — избранные стихи. Из «Литературной коллекции» // Новый мир. 1999. № 12. С. 190.

вернуться

482

Ср. оценку А. Солженицына, несвободную от некоторого упрощения: «И при таком сплошном тускло-мрачном восприятии мира — неправдоподобно звучит единственный диссонанс: „пока мне рот не забили глиной, / из него раздаваться будет лишь благодарность“. Но кроме этих строк — именно-то Благодарность в стихах Бродского не звучит, нет» (Солженицын А. Иосиф Бродский — избранные стихи. Из «Литературной коллекции». С. 182).

вернуться

483

По мнению О. Кравченко, «мы можем наблюдать новые витки накопления смысла „благодарения“ в таких стихотворениях, как „Разговор с небожителем“ и „Римские элегии“ <…>. Выстраивающаяся здесь парадоксальная логика является фундаментальной для поэтики Бродского. Я благодарен — дарую благо за готовящееся мне небытие, за пустоту. Пустота, таким образом, благословлена, одарена, чревата словом. <…> Так замыкается смысловой круп благодарение — пустота — поэтическое слово. Благодарение обретает бесконечность. Бесконечность облекается в плоть и кровь, соединяя в себе извечные бинарные оппозиции: любовь и ненависть, реальность — ирреальность, добро и зло» (Кравченко О. Слово и мир (Над строками «Двадцати сонетов к Марии Стюарт» Бродского) // Вопросы литературы. 1999. № 4. С. 5–6). Эту характеристику трудно принять или опровергнуть из-за ее метафоричности и необязательности. Но, по-моему, неоправданно рассматривать «благодарения» в «Разговоре с небожителем» и в «Римских элегиях» как тождественные. В «Римских элегиях» благодарность мотивирована — это признательность за дарованное Богом пропитание; «куриный хрящик» — указание на уподобление «Я» верной собаке, такая аналогия привносит в благодарение иронические коннотации (об источнике этой аналогии см.: Петрушанская Е. «Слово из звука и слово из духа»: Приближение к музыкальному словарю Иосифа Бродского // Звезда. 1997. № 1. С. 226–227). Смерть принимается, как и всё, исходящее от Бога. Благодарение за отнятое в «Разговоре с небожителем» такой мотивировки не имеет и лишь отчасти может быть истолковано как экзистенциалистская признательность за лишения, возвышающие дух и питающие творческий дар. Это благодарение амбивалентно, представляя «выпад» против «небожителя».

Реминисценция из лермонтовской «Благодарности» открывает поэму-мистерию Бродского «Шествие» (1961) («Пора давно за все благодарить, / за все, что невозможно подарить / когда-нибудь кому-нибудь из вас, / и улыбнуться, словно в первый раз / в твоих дверях, ушедшая любовь, / но невозможно улыбнуться вновь» [I; 95]). Это благодарение горько-ироничное — благодарение за то, чего, вероятно, нет.

вернуться

484

Шестов Лев. Достоевский и Ницше (Философия трагедии) // Шестов Лев. Избранные сочинения. М., 1993. С. 169. Ср. частные высказывания о Лермонтове и его судьбе в сочинении «Апофеоз беспочвенности (Опыт адогматического мышления)» (Там же. С. 414, 420).

вернуться

485

О тирании (авторизованный пер. с англ. Льва Лосева) [V (2); 85–91].

вернуться

486

Из письма М. И. Цветаевой от 13 июня 1926 г. (Переписка Бориса Пастернака. М., 1990. С. 365).

67
{"b":"192436","o":1}