Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Горациевско-пушкинский образ воображаемого памятника, символизирующего долговечную славу стихотворца, в поэзии Бродского сохраняется[374]. Сама возможность существования такого монумента Бродским отрицается:

Я не воздвиг уходящей к тучам
каменной вещи для их острастки.
(«Римские мети», V [III; 45])

Полемически соотнесены с горациевской одой строки:

Памятник самому
себе, одному,
не всадник с копьем,
не обелиск —
вверх острием
диск.
(«Маятник о двух ногах…», 1965 [I; 424])

Обелиск соотнесен с горациевскими царственными пирамидами, которые переживет слава поэта: обелиск и пирамиды сходны по своему облику. «Всадник с копьем» ассоциируется прежде всего со святым Георгием — самым известным всадником с копьем. Отрицание сходства со святым Георгием означает отказ от притязаний на роль поэта — победителя Зла («дракона»-змея, убитого святым Георгием). Но это отрицание возможно лишь при некотором сходстве святого Георгия и стихотворца. Такое уподобление основано на визуальном подобии поэт, макающий перо в чернильницу, — святой Георгий, поражающий дракона. В более позднем стихотворении Бродского этот образ воплощается в тексте:

И макает в горло дракона златой Егорий,
как в чернила, перо.
(«Венецианские строфы (2)», 1982 [III; 55])

Если же он представлен как существующий наяву, то это существование полуэфемерно и, может быть, недолговечно. Монумент воздвигнут «впопыхах», это обелиск, сходящиеся линии которого ассоциируются с утратой перспективы, с несвободой и агрессией, устремленной к небу[375]:

Воздвигнутый впопыхах,
обелиск кончается нехотя в облаках,
как улар по Эвклиду, как след кометы.
(«Квинтет» [II; 424])

Воображаемый монумент предстает у Бродского не мысленным, но физически ощутимым. Это не более чем громоздкая «вещь», ничем не отличающаяся от других вещей; сходным образом горациевско-пушкинский памятник превращается в «твердую вещь» и «камень-кость» («Aere perennius» [IV (2); 202]). Вертикаль, в том числе и вертикаль памятника поэзии, у Бродского обладает пейоративными коннотациями, являясь атрибутом тоталитарного государства и тоталитарной культуры:

…полумесяц плывет в запыленном оконном стекле
над крестами Москвы, как лихая победа Ислама.
Куполов, что готов, да и шпилей — что задранных ног.
Как за смертным порогом, где встречу друг другу назначим,
где от пуза кумирен, градирен, кремлей, синагог,
где и сам ты хорош со своим минаретом стоячим.
(«Время года — зима. На границах спокойствие. Сны…» [II; 62])

Сходные оттенки смысла присущи вертикально устремленным строениям — минаретам и колоннам — и в эссе Бродского «Путешествие в Стамбул» (1985)[376]. Символ тоталитарной власти — грандиозная Башня-темница в пьесе Бродского «Мрамор» (1982) (IV [1]; 247–308).

Жизнь поэта не мыслится как исполненная особенного смысла, которого лишено существование прочих людей: «памятника» не удостоится, в него не превратится ни лирический герой — стихотворец, ни его мать — домохозяйка: «Видимо, никому из / нас не сделаться памятником» («Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга…», 1987 [III; 142]).

Бродский не только придает новую семантику горациевско-пушкинскому «памятнику», но и оспаривает представление создателя стихотворения «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» о природе долгой жизни поэта в памяти потомков. Ответ Пушкину — стихотворение «На столетие Анны Ахматовой» (1989):

Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос —
Бог сохраняет все; особенно — слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.
<…>
Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, — тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой вселенной.
(III; 178)

Элементы бытия представлены в тексте через пары контрастирующих вещей, через оппозиции «вещь — орудие ее уничтожения»: «страница — [сжигающий ее] огонь», «зерно — [перемалывающие его] жернова», «волос — [рассекающая его] секира». Лишь элементы четвертой пары, относящиеся не к физической, а к духовной сфере — «прощенье и любовь», — синонимы, а не оппозиция. «Слова прощенья и любви» — отголосок, эхо пушкинских слов «в мой жестокий век восславил я свободу / И милость к падшим призывал», в которых названы основания для благодарной памяти народа о поэте. Бродский солидаризируется с пушкинским пониманием заслуг поэта (у Горация такими заслугами были новаторские черты стихотворной формы — перенесение в римскую литературу греческих размеров)[377].

Следуя пушкинскому пониманию права поэта на благодарность потомков, Бродский совсем иначе представляет посмертную жизнь стихотворца. И у Горация, и у Пушкина тленной «части» поэта противопоставляется «часть», которая должна избежать уничтожения: «Non omnis moriar, multaque pars mei / Vitabit Libitinam»; «Нет, весь я не умру — душа в заветной лире / Мой прах переживет и тленья убежит <…>» (III; 340). Пушкинская формула бессмертия «не находит себе соответствия в многовековой традиции, стоящей за „Памятником“, она индивидуально-пушкинская и несомненно главная для стихотворения, составляет его смысловой центр. <…> Здесь найден ответ на самый мучительный вопрос последних лет: каков „спасенья верный путь“, как спасется душа, если спасется. Судьба у поэта „необщая“, душа его неотделима от лиры и именно в лире переживет его прах»[378]. Пушкин впервые ввел в стихотворение, принадлежащее традиции Горациевой оды «К Мельпомене», слово «душа»[379]. С этим словом он ввел также и «тему личного бессмертия, не какого-то особого, метафорического бессмертия поэта, а истинного бессмертия в его религиозном смысле. Также он первым ввел сюда и тему „веления Божия“ <…>»[380]. Образ поэта у Пушкина сакрализован, и поэтическое бессмертие мыслится как отражение и подобие бессмертия Христа: «„Нерукотворный“ это ведь не просто „духовный“, „нематериальный“; этим словом определяется в Новом Завете лишь то, что сотворено Богом, а Пушкин претворяет евангельский мотив в лирическое высказывание от первого лица <…>. Тут сразу задана та царственная надмирность поэта („вознесся выше он“), которая ощущается и дальше, в каждой строфе „Памятника“. Прав Дэвид Хантли, что уже само это особое, лишь однажды употребленное Пушкиным слово „устанавливает связь между делом поэта и делом Христа“»[381].

вернуться

374

Примеры из ранней поэзии Бродского, в которых образ памятника наделен пейоративными коннотациями, — «Памятник», «Я памятник воздвиг себе иной…». К этой теме горациевского памятника см. работы В. П. Полухиной: Polukhina V. «Exegi monumentum» // Joseph Brodsky: The Art of a Poem. Ed. by V. Polukhina and Lev Loseff. Houndmills, 1999. P. 68–91; Polukhina V. Pushkin and Brodsky: The Art of Self-deprecation // Pushkin’s Secret. Ed. by J. Andrew and R, Reid. London, 2001 (forthcoming). См. также: Славянский H. Твердая вещь // Новый мир. 1997. № 9; Кулагин А. Пушкинский «Памятник» и современные поэты (И. Бродский — А. Кушнер) // Бодцинские чтения. Н.-Новгород, 1998; Разумовская А. Пушкин — Ахматова — Бродский: взгляд на поэзию // Материалы Международной пушкинской конференции. 1–4 октября 1996 года. С. 135.

вернуться

375

Этот образ «обелиска» контрастирует с образом «вертикали»-колокольни, пронзающей «пустое» небо, утверждающей существование культуры, смысла в мире: «Здравствуй, мой давний бред — / Башни стрельчатой рост! // Кружевом, камень, будь, / И паутиной стань: / Неба пустую грудь / Тонкой иглою рань!» («Я ненавижу свет…»); «И колокольни я люблю полет» («Пешеход») (Мандельштам О. Полное собрание стихотворений. С. 101, 102).

вернуться

376

«Только минареты, более всего напоминающие — пророчески, боюсь, — установки класса земля-воздух, и указывают направление, в котором собиралась двинуться душа»; «восемнадцать белых колонн», уцелевшие от античного храма, — «Идея порядка? Принцип симметрии? Чувство ритма? Идолопоклонство?» (V (2); 306–312).

вернуться

377

Впрочем, М. О. Гершензоном было высказано «особое мнение», что призыв к милосердию и воспевание свободы являются главными заслугами не для самого поэта, а для «народа». Автор же ценит превыше всего художественные достоинства своих творений, а не свои нравственные заслуги (Гершензон М. О. Мудрость Пушкина. Томск, 1997. С. 37–52).

вернуться

378

Сурат И. 3. Жизнь и лира. О Пушкине: статьи. М., 1995. С. 153–154.

вернуться

379

Отмечено С. Г. Бочаровым. См.: Бочаров С. Г. О художественных мирах. М., 1985. С 74.

вернуться

380

Сурат И. 3. Жизнь и лира. С. 156.

вернуться

381

Там же. С. 152; цитируется статья: Huntly D.-G. On the Source of Pushkin’s nerukotvornyj… // Die Welt der Slaven. 1970. Jg. 15. Heft. 4. S. 362. Ср. замечания О. А. Проскурина: «Творчество как нерукотворный памятник — в контексте поздней пушкинской поэзии логическое развитие темы Imitatio Christi»; «<…> постисторический финал имплицитно подразумевается в „Памятнике“. Формула „всяк сущий в ней язык“ — резкий, как бы курсивный библеизм — отсылает, помимо прочего, к пасхальному песнопению: „Христос воскресе из мертвых смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав“. Грядущая слава поэта должна соединиться с грядущей Славой Христовой, а путь „подражания Христу“ — завершиться в эсхатологической вечности» (Проскурин О. А. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. С. 290, 300).

49
{"b":"192436","o":1}