Возвратившись из леса, Полуградов опять долго умывался и одевался, опять требовал теплой воды. Покончивши с туалетом, он изъявил желание допросить еще раз Урбенина. На этом допросе бедный Петр Егорыч не сказал ничего нового: он по-прежнему отрицал свою виновность и ни во что ставил наши улики.
— Я даже удивляюсь, как это можно меня подозревать, — сказал он, пожимая плечами, — странно!
— Не наивничайте, любезнейший! — сказал ему Полуградов, — напрасно подозревать никто не станет, а если подозревают, то, значит, имеют на то причины!
— Да какие ни были бы причины, как бы ни были тяжелы улики, но надо же ведь рассуждать по-человечески! Не могу я убить… понимаете? Не могу… Стало быть, чего же стоят ваши улики?
— Ну! — махнул рукой товарищ прокурора, — беда с этими интеллигентными преступниками: мужику втолкуешь, а извольте-ка с этим поговорить! Не могу…по-человечески… так и бьют на психологию!
— Я не преступник, — обиделся Урбенин, — прошу вас быть в ваших выражениях поосторожнее…
— Замолчите, любезнейший! Некогда нам перед вами извиняться и выслушивать ваши неудовольствия… Не угодно вам сознаваться, так и не сознавайтесь, — только позвольте уж нам считать вас лгуном…
— Как вам угодно, — проворчал Урбенин, — вы можете проделывать теперь со мной, что вам угодно… ваша власть…
Урбенин махнул рукой и продолжал, глядя в окно:
— Мне, впрочем, всё равно: жизнь пропала.
— Послушайте, Петр Егорыч, — сказал я, — вчера и третьего дня вы были так убиты горем, что еле держались на ногах и едва выговаривали лаконические ответы; сегодня же, напротив, вы имеете такой цветущий, конечно, сравнительно, и веселый вид и даже пускаетесь в разглагольствования. Обыкновенно ведь горюющим людям не до разговоров, а вы мало того, что длинно разговариваете, но еще и высказываете мелочное неудовольствие. Чем объяснить такую резкую перемену?
— А вы чем объясняете ее? — спросил Урбенин, насмешливо щуря на меня глаза.
— Я это объясняю тем, что вы забыли свою роль. Трудно ведь долго актерствовать: или роль забудешь, или надоест…
— Это следовательское измышление, — усмехнулся Урбенин, — и оно делает честь вашей находчивости… Да, вы правы: перемена произошла во мне большая…
— Вы можете объяснить ее?
— Извольте, скрывать не нахожу нужным: вчера я был так убит и придавлен своим горем, что думал наложить на себя руки или… сойти с ума… но сегодня ночью я раздумался… мне пришла мысль, что смерть избавила Олю от развратной жизни, вырвала ее из грязных рук того шелопая, моего губителя; к смерти я не ревную: пусть Ольга лучше ей достается, чем графу; эта мысль повеселила меня и подкрепила; теперь уже в моей душе нет такой тяжести.
— Ловко придумано! — процедил сквозь зубы Полуградов, покачивая ногой. — За ответом в карман не лезет!
— Я чувствую, что я говорю искренно, и мне удивительно, что вы, образованные люди, не можете отличить искренности от притворства! Впрочем, предубеждение слишком сильное чувство, под влиянием его не ошибаться трудно; я понимаю ваше положение, воображаю, что будет, когда, поверив вашим уликам, станут меня судить… воображаю: возьмут во внимание мою зверскую физиономию, мое пьянство… у меня не зверская наружность, но предубеждение возьмет свое…
— Хорошо, хорошо, довольно, — сказал Полуградов, нагибаясь к бумагам, — ступайте…
По уходе Урбенина мы приступили к допросу графа. Его сиятельство пожаловал к допросу в халате и с уксусной повязкой на голове; познакомившись с Полуградовым, он развалился на кресле и стал давать показания:
— Я вам всё расскажу, с самого начала… Ну, что поделывает теперь ваш председатель Лионский? Всё еще не развелся с женой? Я с ним случайно в Петербурге познакомился… Господа, да что же вы не велите себе чего-нибудь подать? С коньяком как-то веселее и разговаривать… а что в этом убийстве виноват Урбенин, я не сомневаюсь…
И граф рассказал нам всё то, что уже знакомо читателю. По просьбе прокурора, он во всех подробностях рассказал свое житье с Ольгой и, описывая прелести житья с хорошенькой женщиной, так увлекся, что несколько раз причмокнул губами и подмигнул глазом. Из его показания я узнал одну очень важную подробность, которая неизвестна читателю. Я узнал, что Урбенин, живя в городе, беспрестанно бомбардировал графа письмами; в одних письмах он проклинал, в других умолял возвратить ему жену, обещая забыть все обиды и бесчестия; бедняга хватался за эти письма, как за соломинку.
Допросив двух-трех кучеров, товарищ прокурора плотно пообедал, прочел мне целую инструкцию и уехал. Перед отъездом он заходил во флигель, где содержался заключенный Урбенин, и объявил последнему, что наше подозрение в его виновности стало уверенностью. Урбенин махнул рукой и попросил позволения присутствовать на похоронах жены; последнее ему было разрешено.
Полуградов не лгал Урбенину: да, наше подозрение стало уверенностью, мы были убеждены, что нам известен преступник и что он уже в наших руках; но недолго сидела в нас эта уверенность!..
В одно прекрасное утро, когда я запечатывал пакет, чтобы отправить с ним Урбенина в город, в тюремный замок, я услышал страшный шум. Выглянув в окно, я увидел занимательное зрелище: десяток дюжих молодцов волокли из людской кухни одноглазого Кузьму.
Кузьма, бледный и растрепанный, упирался в землю ногами и, не имея возможности оборониться руками, бил своих врагов большой головой.
— Ваше благородие, пожалуйте туда! — сказал мне встревоженный Илья. — Не хочет идтить!
— Кто не хочет идти?
— Убивец.
— Какой убивец?
— Кузьма… он убил, ваше благородие… Петр Егорыч занапрасну терпит… ей-богу-с…
Я вышел на двор и направился к людской кухне, где Кузьма, вырвавшийся ужо из дюжих рук, рассыпал пощечины направо и налево…
— В чем дело? — спросил я, подойдя к толпе…
И мне рассказали нечто странное и неожиданное.
— Ваше благородие, Кузьма убил!
— Врут! — завопил Кузьма, — побей бог, врут!
— А зачем же ты, чёртов сын, кровь отмывал, ежели у тебя совесть чистая? Постой, их благородие всё разберут!
Объездчик Трифон, проезжая мимо реки, заметил, что Кузьма что-то старательно мыл. Трифон думал сначала, что тот стирает белье, но, вглядевшись, он увидел поддевку и жилетку. Ему показалось это странным: суконного не стирают.
— Что ты делаешь? — крикнул Трифон.
Кузьма смутился. Вглядевшись еще пристальнее, Трифон заметил на поддевке бурые пятна…
— Я сейчас же догадался, что это кровь… пошел на кухню и рассказал нашим; те подстерегли и видели, как он ночью сушил в саду поддевку. Ну, известно, испужались. Зачем ему мыть, ежели он не виноват? Стало быть, крива душа, коли прячется… Думали мы, думали и потащили его к вашему благородию… Его тащим, а он пятится и в глаза плюет. Зачем ему пятиться, ежели он не виноват?
Из дальнейшего допроса оказалось, что Кузьма перед самым убийством, в то время, когда граф с гостями сидел на опушке и пил чай, отправился в лес. В переноске Ольги он не участвовал, а стало быть, испачкаться в крови не мог.
Приведенный ко мне в комнату, Кузьма сначала не мог выговорить от волнения ни слова; вращая белком своего единственного глаза, он крестился и бормотал божбу…
— Ты успокойся, расскажи мне, и я тебя отпущу, — сказал я ему.
Кузьма повалился мне в ноги и, заикаясь, стал божиться…
— Чтобы мне сгинуть, ежели это я… Чтобы ни отцу, ни матери моей… Ваше благородие! Убей бог мою душу…
— Ты уходил в лес?
— Это правильно-с, я уходил… подавал господам коньяк и, извините, хлебнул малость; ударило мне в голову и захотелось полежать, пошел, лег и заснул… А кто убил и как, не знаю и ведать — не ведаю… Истинно вам говорю!
— А зачем ты отмывал кровь?
— Боялся, чтобы чего не подумали… чтобы в свидетели не забрали…
— А откуда на твоей поддевке взялась кровь?
— Не могу знать, ваше благородие.
— Как же не можешь знать? Ведь поддевка твоя?