— Я привез его с собой… Он сидит в карете… хочешь, чтоб он перед тобой извинился?
— А ты знаешь его вину?
— Нет…
— И отлично. Пусть не извиняется, но только предупреди его, что если случится впредь еще раз что-либо подобное, то я уж кипятиться не стану, а приму меры.
— Стало быть, мир, Сережа? И отлично! Так бы и давно, а то чёрт знает из-за чего поссорились! Словно институтки! Ах, да, голубчик! Нет ли у тебя… полрюмки водки? Ужасно пересохло в горле!
Я приказал подать водки. Граф выпил две рюмки, развалился на диване и стал болтать.
— Сейчас я, брат, встретился с Олей… Чудо женщина! Надо тебе сказать, что я начинаю ненавидеть Урбенина… Это значит, что Оленька начинает мне нравиться… Чертовски хорошенькая! Я думаю приволокнуться за ней.
— Не следует трогать замужних! — вздохнул я.
— Ну, у старика… У Петра-то Егорыча не грех его супругу подтибрить… Она ему не пара… Он, как собака: и сам не трескает и другим не дает… Сегодня же начну свои приступы и начну систематически… Такая душонка… гм… просто шик, братец! Пальчики оближешь!
Граф выпил третью рюмку и продолжал:
— Знаешь, кто мне еще нравится из здешних?.. Наденька, дочка этого дурака Калинина… Жгучая брюнетка, бледная, знаешь, с этакими глазами… Тоже нужно будет удочку закинуть… На Троицу делаю вечер… музыкально-вокально-литературный… нарочно, чтоб ее позвать… А здесь, брат, как оказывается, ничего себе, весело! И общество, и женщины… и… Можно у тебя здесь уснуть… на минутку?..
— Можно… Но как же Пшехоцкий с каретой?
— Пусть ждет, чёрт с ним!.. Я сам, брат, его не люблю.
Граф приподнялся на локоть и проговорил таинственно:
— Держу только по необходимости… по нужде… Ну, да чёрт с ним!
Локоть графа подвернулся, и голова упала на подушку. Через минуту послышался храп.
Вечером, когда граф уехал, у меня был третий гость: доктор Павел Иванович. Он приезжал известить меня о болезни Надежды Николаевны и о том, что она… окончательно отказала ему в своей руке. Бедняга был печален и походил на мокрую курицу.
Прошел поэтический май…
Отцвели сирень и тюльпаны, а с ними суждено было отцвести и восторгам любви, которая, несмотря на свою преступность и мучительность, все-таки изредка доставляла нам сладкие минуты, не изгладимые из памяти. А бывают минуты, за которые можно отдать месяцы и годы!
В один из июньских вечеров, когда солнце уже зашло, но широкий след его — багрово-золотистая полоса еще красила далекий запад и пророчила назавтра тихий и ясный день, я подъехал на Зорьке к флигелю, в котором жил Урбенин. В этот вечер у графа предполагался «музыкальный» вечер. Гости уже начали съезжаться, но графа не было дома: он поехал кататься и обещал скоро вернуться.
Немного погодя я, держа свою лошадь за повод, стоял у крылечка и беседовал с дочкой Урбенина, Сашей. Сам Урбенин сидел на ступеньке и, подперев кулаками голову, всматривался в даль, которую видно было в ворота. Он был угрюм, неохотно отвечал на мои вопросы. Я оставил его в покое и занялся Сашей.
— Где твоя новая мама? — спросил я ее.
— Поехала с графом кататься. Она каждый день с ним ездит.
— Каждый день, — пробормотал Урбенин, вздохнув.
Многое слышалось в этом вздохе. Слышалось в нем то же самое, что волновало и мою душу, что старался я объяснить себе, но не мог объяснить и терялся в догадках.
Каждый день Ольга ездила с графом кататься верхом. Но это пустяки. Ольга не могла полюбить графа, и ревность Урбенина была неосновательна. Ревновать должны были мы не к графу, а к чему-то другому, чего я не мог понять так долго. Это «что-то другое» стало между мной и Ольгой целой стеной. Она продолжала любить меня, но после того посещения, которое было описано в предыдущей главе, она была у меня еще не более двух раз, а встречаясь со мной вне моей квартиры, как-то странно вспыхивала и настойчиво уклонялась от ответов на мои вопросы. На мои ласки она отвечала горячо, но ответы ее были так порывисты и пугливы, что от наших коротких рандеву оставалось в моей памяти одно только мучительное недоумение. Совесть у нее была нечиста — это было ясно, но в чем именно — нельзя было прочесть на виноватом лице Ольги.
— Надеюсь, твоя новая мама здорова? — спросил я Сашу.
— Здолова. Но только ноцью у нее зубы болели. Она плакала.
— Плакала? — повернул Урбенин свое лицо к Саше. — Ты видела? Это тебе, милочка, приснилось.
Зубы у Ольги не болели. Если она плакала, то не от боли, а от чего-то другого… Я еще хотел поговорить с Сашей, но это мне не удалось, потому что послышался лошадиный топот, и скоро мы увидели всадника, некрасиво прыгавшего на седле, и грациозную амазонку. Чтобы скрыть от Ольги свою радость, я поднял на руки Сашу и, перебирая пальцами ее белокурые волосы, поцеловал ее в голову.
— Какая ты хорошенькая, Саша! — сказал я. — Какие у тебя славные кудряшки!
Ольга мельком взглянула на меня, молча ответила на мой поклон и, опираясь о руку графа, вошла во флигель. Урбенин поднялся и пошел за ней.
Минут через пять из флигеля вышел граф. Он был весел как никогда. Даже лицо его казалось посвежевшим.
— Поздравь! — сказал он, беря меня под руку и хихикая.
— С чем?
— С победой… Еще одна такая поездка, и, клянусь прахом моих благородных предков, с этого цветка я сорву лепестки.
— Но пока еще не сорвал?
— Пока?.. Чуть-чуть! В продолжение десяти минут «твоя рука в моей руке», — запел граф*, — и… ни разу не отдернула ручки… Зацеловал! Но подождем до завтра, а теперь идем. Меня ждут. Ах, да! Мне нужно поговорить с тобой, голубчик, об одной вещи. Скажи мне, милый, правду ли говорят, что ты тово… питаешь злостные намерения относительно Наденьки Калининой?
— А что?
— Если это правда, то мешать тебе я не стану. Подставлять другому ножку не в моих правилах. Если же ты никаких видов не имеешь, то, конечно…
— Не имею.
— Merci, душа моя!
Граф мечтал убить сразу двух зайцев, вполне уверенный, что это ему удастся. И я в описываемый вечер наблюдал погоню за этими зайцами. Погоня была глупа и смешна, как хорошая карикатура. Глядя на нее, можно было только смеяться или возмущаться пошлостью графа; но никто бы не мог подумать, что эта мальчишеская погоня кончится нравственным падением одних, гибелью других и преступлением третьих!
Граф убил не двух зайцев, а больше! Он их убил, но шкура и мясо достались не ему.
Я видел, как он тайком пожимал руку Ольге, всякий раз встречавшей его дружеской улыбкой, а провожавшей презрительной гримасой. Раз даже, желая показать, что между им и мною нет тайн, он поцеловал ее руку при мне.
— Какой болван! — прошептала она мне на ухо, вытирая свою руку.
— Послушай, Ольга! — сказал я по уходе графа. — Мне кажется, что тебе хочется что-то сказать мне. Хочется?
Я пытливо взглянул на ее лицо. Она вспыхнула и пугливо замигала глазами, как кошка, пойманная в воровстве.
— Ольга, — сказал я строго, — ты должна сказать мне! Я этого требую!
— Да, я хочу тебе кое-что сказать, — зашептала она, сжимая мне руку. — Я тебя люблю, жить без тебя не могу, но… не езди ко мне, милый мой! Не люби меня больше и говори мне «вы». Я не могу уж продолжать… Нельзя… И не показывай даже виду, что ты меня любишь.
— Но почему же?
— Я так хочу. Причины знать тебе не нужно, и я их не скажу. Идут… Отойди от меня.
Я не отошел от нее, и ей самой пришлось прекратить наш разговор. Взяв под руку шедшего мимо мужа, она с лицемерной улыбкой кивнула мне головой и ушла.
Другой графский заяц — Наденька Калинина удостоилась в этот вечер особенного графского внимания. Он вертелся возле нее весь вечер, рассказывал ей анекдоты, острил, кокетничал… а она, бледная, замученная, кривила свой рот в насильственную улыбку. Мировой Калинин всё время наблюдал за ними, поглаживал бороду и значительно кашлял. Ухаживанье графа было ему по нутру. У него зятем граф! Что может быть слаще этой мечты для уездного бонвивана? После того, как начались ухаживанья графа за его дочерью, он вырос в своих глазах на целый аршин. А какими величественными взглядами измерял он меня, как ехидно покашливал, когда беседовал со мною! «Ты вот, мол, поцеремонился, ушел, а мы — наплевать! — Теперь у нас граф есть!»