Литмир - Электронная Библиотека

С выходом в эфир и астрал бесплотники обретали, как вскоре им стало понятно, свободу и способность к мгновенному передвижению. А все-таки снова и снова манило их нечто в былую их тюрьму. Что это было — возможно, неизжитой реликт коммунального бытия? Стремление злорадно увенчать свое торжество? Или вновь забота юности — любовь?

Сбился я на поэта Пушкина. Вот что выходит, если в школе заставляют зубрить наизусть немеряно. В общем, стали наши газообразные бомжи заниматься сексом. Уж как это у них выходило, не могу судить: но вот факт — появились у них такие же сыновья и дочки. Когда родителям приспичивало полетать, оставляли они свое потомство на всяких бесчувственных старушек, которым уж не страшны были ни привидения, ни привиденские детки. Тем более, сникерсов последние не требовали и памперсов, соответственно, не пачкали; и хотя днем они были невидимы, ночью вовсю начинали светиться, вроде как пенек на болоте, и оказывались необыкновенно хорошенькими на личико. Ну, уж это вовсе не из ранга запредельного — какой младенец не бывает хорош собой!

Вырастали эти дети точно такими же, как их родители; семейные проблемы настигали их тем же порядком, столь же непреклонно и неумолимо. Бомжедухи, наполнив собой и своим поколением один дом, целым роем летели в следующий, делая и его умеренно негодным для проживания. Разумеется, такие вещи скрывались по мере сил, власть предержащих; скрывалось и наличие ограниченного телесного контингента, способного к совместному существованию рядом с бомжами и их потомством и даже им всем сочувствующего. И вот, подобно упомянутому рою или снежному кому, вырастала и множилась популяция безродных и бесплеменных космополитов, легковесных, носимых лишь ветром и своей собственной прихотью, что не имели корней и уже ничем не были подобны степенному обывателю и в своем доме обитателю, жрецу сала и хлеба прожевателю.

— Одного не понимаю, — спросил сам себя Оливер. — Почему космополиты? Корни-то у них в их собственном дому, значит, оставались всё-таки. Или они поначалу из чистой вредности назад поселялись? А если урожденный мертвец получился домоседом, он что — и днем оттуда не двигается или, наоборот, железно меняет характер на противоположный? Я о детишках говорю.

— А поскольку мертвых спокон веку было куда больше, чем живых, а оседлых больше, чем странников, ясно, куда дело гнется, — ответила Зенобия ему в тон. — Ты Пелевина не слишком начитался?

— Так то не совсем я, — ухмыльнулся Олька. — Это фольклорное.

— Ну уж это ты напрасно. Каждый отвечает за историю, пущенную им в оборот, как если бы сам ее сочинил. И, кстати, о смерти, которая наполняет и переполняет мир: помнишь свои прошлогодние камушки?

— Не то слово. Были бы мы с вами в моем подвале — целую горсть бы отсыпал.

— Так это и есть твоя будущая профессия? Камни обделывать?

— Скорее хобби. Одно в логическом ряду увлечений. И знаете, почему?

— Стоп! Ты уже рассказывал вместо меня, теперь дай мне вместо тебя выступить. Это по праву моя собственная история, и не закупоривай ее во мне. У меня теперь все дома, а когда все дома — это и есть счастье и удача, как говорится в одном знаменитом мультике про домовенка.

И она рассказала ему историю, которая родилась из ее головы внезапно и вся целиком, как Зевесова дочка. Мы назовем ее -

ИСТОРИЯ О ЗЕМНОМ ВЕГАНЦЕ

Был человек, который славился своим умением примечать жизнь там, где другие в глаза ее не видывали, — и даже в том, что, казалось бы, мертвее мертвого: и пропасть этого знания все расширялась. Постепенно и последовательно заделался он вегетарианцем (и при том почему-то и вина не пил, хотя ради получения вина ни одно живое существо убивать не требуется), потом веганцем (это, к вашему сведению, вовсе не инопланетянин с Веги, а просто усиленно вегетарианская особь, которая не желает красть молоко у теленочка, яйца у девственной несушки и такая вся из себя праведная, что смотреть на нее стыдно). Однако в душе своей тот человек был и оставался полным джайном: даже невидимых глазу микробов и то жалел.

Вот однажды шагал он по горной дороге, попирая задумчивой стопой пыль и щебень. Вдруг со склона покатился камешек, прытко так покатился — и прыг прямо ему под ноги! Человек поднял его. Булыжничек оказался похож на яйцо — хотя, по правде, то был скорее шар, чем овал. Чуть шероховатая корка на нем была удивительно нежной, почти как собственная человечья кожа, и прямо прильнула к руке: непонятно было, берет камень тепло или, напротив, отдает.

Долго носил человек свою находку в кармане, время от времени ее ощупывая; и казалось ему, что своей теплотой она говорит с ним, причем по-доброму. Ему стало везти в жизни: камень послушно взял на себя роль талисмана. «Может быть, — думал человек, — это происходит по той причине, что я живу в мире с природой, ничем не притесняя ее и не ущемляя; вот она и не мстит мне — ни через свои стихии, ни через других людей, ни через мою собственную ущербность. И камешек этот — знак мира.»

А был у него в приятелях один ювелир-камнерез. Увидел он волшебное яйцо и говорит:

— Послушай, а камешек этот не так прост, каким кажется. Это же оникс, и если мое чутье верное, оникс хороший. Дай я его распилю пополам и посмотрю, что внутри.

— Да ты что, погубить его решил? — возмутился наш веганец.

Так взволновался он потому, что уже знал, как его талисман реагирует на его слова и даже мысли: когда ему что-то нравится, то теплеет еще больше, а когда что-то вызывает его недовольство — холодеет в руке и делается почти как лед. (Ну, может быть, это ладони у нашего земного веганца были с неедения такие низкотемпературные и к любому телу чувствительные — я не спорю.) А при словах приятеля ему показалось, что он до раскаленного угля дотронулся — только жар на сей раз был хоть и нестерпимый, но не жгучий и буквально рвался изнутри, потому что камешек от него резко шевельнулся в своем вместилище и издал резкий, звонкий звук.

— Что это? Давай-ка его сюда. Эге, а яичко-то треснуло! — воскликнул приятель.

— Он живой, я ведь говорил тебе, — ответил веганец. — И боится, не хочет гибнуть.

— Слушай сюда, чудик: по-твоему, цыпленок убивает свою белую колыбельку, пытаясь выродиться на свет Божий? Тому, что в камне, тоже не терпится показать всему миру, какое оно есть, развернуться, чтобы его увидели; будучи скрытым — открыться, неведомому — быть познанным. Вот, гляди, — трещинка, и такая ровная! Можно сказать, в самый раз под распил подгадала.

Он был закоренелый прозаик, тот ювелир, и нашего веганца удивили неожиданные стихи.

— Ладно, попробуй, — согласился он почему-то сразу и легко. — Камень уже все равно не тот, что прежде.

Однако тогда, когда его талисман вернулся к нему из мастерской его приятеля в виде двух почти правильных полушарий — а то был, как и догадался резчик, светло-коричневый оникс, в точности напоминающий распил выдержанного, как столетний коньяк, доисторического дерева, — владелец его пришел в благоговейный ужас.

— Теперь мне будет казаться, что это я сам срубил дерево, — признался он приятелю.

Тот лишь отмахнулся:

— Эффектная штучка для серег или подвески — строгая, лаконичная. Только я вот что думаю: ты ведь ни одной из моих работ как-то не сподобился видеть. Для тебя камень — просто одноцветное или пестрое пятно. С таким невежеством надо бороться, дружок, и до полного его уничтожения!

Он привел веганца к себе в мастерскую и начал вынимать из ларцов и ящиков различные изысканные вещи и заготовки для них: вставки, пластины, пустые оправы из золота, серебра и платины, грубые и причудливые кулоны, оправленные в сталь, кожу или дерево, целые картины, написанные самой природой. Большинство картин вначале походили на творение абстракциониста или пуантилиста, являя собой паутину трещин с яркими точками в узлах, выразительный хаос цветных пятен — но глаз нашего веганца постепенно учился видеть иное. Древесный опал нежно-соломенного цвета показался ему пустыней, в белизне другого опала прорастали, ветвясь, темные, как бы влажные от дождя деревца. Теплая матовая чернота снежного обсидиана была чревата холодными звездами; в разломах яшм появлялись и исчезали странные космические картины иной жизни, но иногда то был просто побуревший дагерротип, от времени ставший почти неразборчивым. Плакучие ивы над брошенным прудом угадывались на нем, разваленная гать черед обмелевший пруд, извилины тропок на привядшей осенней траве и на одной из троп — чья-то согбенная фигура.

22
{"b":"192277","o":1}