Проведя с ним час, мы могли уже заметить, что собственная его высокородная особа была для него идолом, которому он поклонялся. Что касается до подробностей относительно фрегата и команды, вооружения, рангоута, запаса провизии, количества пресной воды, размещения, углубления киля, дифферента — это были такие предметы, которыми он никогда не беспокоил себя.
Через час он приказал изготовить свою шлюпку, опять поехал на берег, и мы не видели его больше до прихода нашего в Спитгед, где его лордство прибыл на фрегат в сопровождении особы, носившей звание комиссара во флоте, на половинном жалованьи, — человека, до того умевшего вкрасться в расположение своего покровителя, посредством бессовестнейшей лести и бесчисленных мелких услуг, что сделался столько же необходимой принадлежностью при его поездках, как чемодан или лакей. Этот пресмыкающийся спутник был эхом его лордства и представлял олицетворенный тип Гнато, Теренция. Я никогда не мог смотреть на него, чтоб не вспомнить строф этого поэта. Черное было белым и белое черным, если то было угодно его лордству; и избавлялся от наших пинков потому только, что был слишком для этого презираем.
Не хочу умалчивать о том, как простился я с Эмилией, хотя то были горестные для меня минуты. Сомервиль, в надежде увидеть меня произведенным до отправления в море, жил в Клекгеде, во время вооружения фрегата; но когда мы получили повеление идти в Спитгед, он начал готовиться к отъезду. На просьбу, повторенную отцом в адмиралтействе, ему отвечали, что для моего производства мне надобно отправиться в поход. Это заставило Сомервиля немедленно проститься со мной; благоразумие его предвидело, что дальнейшее отлагательство может послужить причиной потери моего срока и кампании на фрегате, и, что если он с Эмилией не оставят меня в Вульвиче, то, вероятно, я оставлен буду там моим капитаном. Поэтому он назначил свой отъезд чрез двадцать четыре часа.
Я и Эмилия были чрезвычайно огорчены этим; я упрекал ее в жестокости, но она с твердостью и благоразумием, которым нельзя было не удивляться, отвечала мне, что имеет одного только советника в своем отце и, покуда не замужем, не хочет иметь другого, что по его совету она отлагает брак наш, и так как мы оба еще не стары, «то я уповаю на Бога», — сказала она, — «что мы опять увидимся». Я удивлялся ее героизму, поцеловал ее и посадил в карету; тут слезы заблистали в ее глазах. Мистер Сомервиль, видя дождевую тучу, поднял стекло, кивнул мне дружески головой, и карета покатилась. Последнее движение Эмилии, которое я видел в тот раз, была правая ее рука, подносившая платок к глазам.
Расставшись с милыми сердцу, я с неудовольствием отвернулся от дверей дома и, подобно прибитой собаке, побежал прямо к шлюпке. По прибытии на фрегат даже запах каждой вещи был ненавистен мне; смола, краска, вода в льяле и ром, в своем ужаснейшем смешении одолевали меня, и я сделался так жалок, как только можно вообразить себе моряка, больного любовью. Мы должны были идти в Спитгед. Это место неинтересное, и потому я начну прямо с нашего плавания.
Мы отправились на стоянку в Северную Америку; ничего не могло казаться мне приятнее подобного назначения в разлуке с Эмилией. Переход наш был самый скучный, и мы были принуждены расходовать пресную воду по порциям. Только одни находившиеся в подобных условиях могут понять, что это значит. Все чувствовали недостаток, исключая капитана, который, упираясь на привилегию, брал ежедневно по двенадцати галлонов для мытья своих ног, и эту воду матросы выпивали потом с жадностью. Некоторые начали роптать, и когда это дошло до ушей капитана, он сказал только с беспечностью:
— Но, послушайте, если человек не будет иметь никакого преимущества, то какая же выгода быть капитаном?
— Совершенно справедливо, милорд, — сказал компаньон с низким поклоном.
Я постараюсь теперь описать особу его лордства. Он был довольно плотный, проворный в движениях и хорошо сложенный мужчина, с приятным, но невыразительным лицом, всегда опрятный и внимательный к своей особе; при помощи похвал спутника, он имел весьма хорошее о себе мнение, гордился аристократическим происхождением и еще более того тщеславился своею наружностью. Сведения его во всем были поверхностные, жизнь людей высшего круга и соединенные с нею анекдоты составляли всегдашний предмет его рассказов; за своим столом он обыкновенно принимал весь разговор на себя, и гости, попивая его вино, смеялись с притворной веселостью. Чтение его ограничивалось двумя томами «Записок Графа Граммонта» и это занимательное и аристократическое сочинение никогда не выходило у него из рук. Он долго был в море, но, к удивлению, не знал ничего, в полном смысле ничего, по своей части. Практика, навигация и все относящееся до морской службы было совершенно ему незнакомо. Мне говорили о нем прежде, как о хорошем офицере. Впрочем, я должен отдать ему справедливость, что он был от природы доброго сердца и, один из храбрейших людей.
Зная недостаток своих сведений, он редко делал какие-нибудь замечания по службе и всегда остерегался опускаться на глубину, превышавшую пределы его знаний. Выходя на шканцы, он обыкновенно смотрел на наветренные грота-брасы и если они не были туги, как железный прут, то приказывал натянуть их. Тут он редко мог сделать невпопад, но зато это приказание обратилось у нас в поговорку, когда мы смеялись над ним в кают-компании. Он имел странную манеру забывать или показывать, что забывает имена людей и вещей, происходившую, мне кажется, от того, что считал их несравненно ниже себя, и вместо имен употреблял щегольские фразы: «Как бишь его зовут», «как это» и «как бишь оно».
Однажды он вышел на шканцы и отдал мне следующее, весьма удобопонятное приказание:
— Мистер, как бишь вас зовут, сделайте милость — как это по-вашему называется — знаете, это, как бишь оно.
— Слушаю, милорд, — сказал я. — На юте! Вытяните наветренные грота-брасы! — и это было именно то, чего он хотел.
Он был также весьма странен и взыскателен, когда не надлежащим образом отвечали ему. При получении приказания от старшего весьма употребительно говорить: «очень хорошо», — показывая тем, что вы совершенно поняли приказание и намерены исполнить его со всею готовностью. Однажды я ответил так его лордству, и на отданное им приказание сказал: «очень хорошо, милорд».
— Мистер Мильдмей, — сказал лордство, — я не хочу думать, чтобы выражением этим вы намерены были показать какое-нибудь неуважение ко мне; но буду вам очень благодарен, если вперед не станете употреблять подобного ответа. Я должен вам сказать: очень хорошо, а не вы мне. Вы как будто одобряете мое приказание, и мне это не нравится; я прошу вас не отвечать мне так вперед, понимаете?
— Очень хорошо, милорд, — отвечал я по старой привычке. — Извините меня, милорд, я хотел сказать: слушаю-с.
— Мне не нравится этот молодой человек, — сказал его лордство компаньону, который всюду следовал за ним, подобно поджавшей хвост собаке, глядящей в лицо своего хозяина. Я не слышал ответа, но, вероятно, он был эхом вопроса.
При взятии первый раз у марселей рифов в море, капитан находился наверху: он не говорил ничего, но только смотрел на происходившее. Во второй раз мы заметили, что он ловил все слова старшего лейтенанта и повторял их громким голосом, не зная, были ли они кстати или нет. В третий раз ему показалось, что он сам может распоряжаться и споткнулся, сделавши убийственную ошибку.
— Поднимайте фор-марса-фал! — скомандовал лейтенант.
— Подымайте фор-марса-фал! — повторил капитан. Люди топнули в ногу, и фор-марса-рей весьма скоро пошел вверх; но вдруг марса-фал заело, и неожиданный треск заставил их остановиться.
— Что там такое? — спросил старший лейтенант, обращаясь ко мне, бывшему в то время на баке по расписанию.
— Где-нибудь заело фор-марса-фал, — отвечал я.
— Что там такое на баке? — спросил капитан.
— Заело фор-марса-фал, — отвечал старший лейтенант.
— К черту фор-марса-фал! Обрежьте его. Эй, наверху! Вынь кто-нибудь нож! Я хочу, чтобы парус был сейчас поднят; обрезывай марса-фал.