Началось побоище; я присоединял все свои ученые сведения к телесной силе и к воспоминанию прежних моих обид. Должно отдать противнику моему справедливость, что он никогда не оказывал более ловкости; впрочем, ему и надобно было хорошо сражаться, потому что если б я был побит, то со мной случилось бы только то, что случалось и прежде, а если он, так это дело совсем иное. Павший тиран не имеет друзей. Раздраженный до бешенства удачными ударами, которые я посылал ему в лицо, он горячился, между тем, как я оставался хладнокровным; он дрался отчаянно; я отбивал все его удары и платил за них с процентами. Мы схватились сорок три раза, и, наконец, он признал мою победу над собой, с глазами заткнутыми синими пробками, и лицом так вспухшим и покрытым кровью, что его не могли бы узнать даже друзья, если только он имел их. Я же остался цел и невредим.
Большая часть мичманов разослана была по призам, но двое главных из нашей кают-компании, и именно: старый проэкзаменованный штурманский помощник и подлекарь, державший меня за пульс при операции с шерстяным чулком, присутствовали во время боя в виде секундантов со стороны Мурфи. Я всегда держался правила, чтобы, по выигрыше сражения, продолжать добивать неприятеля донельзя. Звуки победы раздались в нашей кают-компании; младшие соединились со мной в песнях триумфа, и наносили всякие оскорбления триумвирату. Молодой Эскулап, бледнолицый, рябоватый, болезненно смотрящий человек, был так глуп, что сказал мне, чтоб я все-таки не считал себя начальником кают-компании, хотя и побил Мурфи. Я лаконически отвечал на это сухарем, направленным прямо ему в голову, как знаком вызова на поединок; и мгновенно кинувшись на него, прежде чем он успел вытащить ноги из-под стола, запустил пальцы свои ему за галстук и завернул так крепко, что едва не задушил его, прибавив в то же время к этой нежности два или три порядочные толчка головою об борт.
Увидя, что лицо его побагровело, я отпустил его, но спросил, не хочет ли он какого-нибудь дальнейшего удовлетворения, на что он отвечал отрицательно, и с того дня был всегда услужлив и покорен мне. Старый штурманский помощник, грубый, упрямый матрос купеческого судна, казалось, весьма испугался такой внезапной победы над его союзниками, и я думаю, был бы очень рад заключить со мною мир, хотя для одного себя. Он никак не решался подать помощь подлекарю, хотя тот просил ее, делая самые жалостные телодвижения.
Я отметил этот факт с тайным удовольствием. Но мне ужасно хотелось дать ему повод к ссоре, видя, что он всячески от нее уклоняется. Я порешил быть главою стола. В полночь того же дня, сменившись с вахты и спустившись вниз, я нашел старого штурманского помощника скотски пьяным. В этом состоянии он и завалился спать. Пока лежал он «усопшим», я взял кусок ляписа и провел полосы и фигуры по всему его изнуренному лицу, умножив тем природное его безобразие до ужасной степени и сделав его весьма похожим на новозеландского воина. На следующее утро, когда принялся он за туалет, партия моя была уже приготовлена к развязке. Он открыл свой маленький грязный сундучок, поточил на ремне старую бритву и, намыливши мыла в деревянной мыльнице, носившей на себе явные признаки древности, поставил потом треугольный обломок зеркала на отворенную крышку шкатулки, и начал операцию бритья. Я никогда не забуду этой сцены. В каком ужасе вскочил он, взглянув на свое лицо! Он превзошел молодого Росциуса, когда тот увидел дух Гамлета. Смачивая языком огромные сучковатые свои пальцы, старый штурманский помощник старался стереть пятна ляписа, но проклятые пятна никак не сходили, а мы, как молодые чертенята, окружив его, помирали со смеха.
Я смело сказал ему, что он носит на себе знаки моих милостей, точно так, как Мурфи и доктор, и присовокупил с жестокой насмешкой, без которой можно б было тогда и обойтись, что мне вздумалось сегодня всех своих слуг сделать черными. Я спросил его: доволен ли он этим распоряжением или намерен возражать против моего поведения; но он сделал знак, что возражать не намерен. Таким образом в двадцать четыре часа я победил великий союз, так долго угнетавший меня. Я отрешил доктора от должности хозяина нашей кают-компании и взял эту обязанность на себя. Не было больше сражений, ибо не было надежды на победу со стороны противников, а с моей, ничего такого, что бы подавало к ним повод. Одним словом, я восстановил некоторым образом золотой век на кубрике. Я никогда не пользовался преимуществом своей силы и употреблял ее только на защиту обижаемых, чем и доказал, что вовсе не был сварлив.
Мы оставили Мальту в надежде встретить нашего главнокомандующего у Тулона; но редко случается, чтобы в военное время капитан фрегата хоть сколько-нибудь торопился соединиться с адмиралом, разве имеет к нему важные депеши11, а так как мы их тогда не имели, то под тем или другим предлогом, пробежали все Средиземное море и потом начали лавировать опять назад, вдоль испанского и французского берегов. Говорят: дурной тот ветер, который ни в какую сторону непопутен, и мы имели его на этот раз, потому что если бы соединились с флотом у Тулона, то никакой захваченный нами приз не был бы для нас важен, поступая в общий раздел. Капитан наш, будучи одним из самых искуснейших вояк, каких я когда-либо встречал или о каких когда-либо слышал, имел две причины, заставлявшие его отправлять призы в Гибралтар. Первая состояла в том, что нас, по всем вероятиям, скоро должны будут послать туда за получением людей, и мы будем иметь выгоду крейсировать назад; а вторая, — что ему очень хорошо были известны дурные привычки портовой комиссии в Мальте.
Поэтому все суда, захваченные нами прежде, были по сланы для описи в Гибралтар, и мы увеличили число их еще несколькими. Нам посчастливилось взять большой корабль, нагруженный морским укропом12, и бриг с табаком и вином. Меня удостоили назначением на последний, и право ни одному из наших первых министров никогда не приходилось ладить с подобными беспорядочными помощниками и быть в таком трудном положении. Фрегатская команда значительно уменьшилась от назначений на первые призовые суда, уже после несчастного дела с Мальтийским приватиром, и потому мне дали только трех человек; но я был до того восхищен первым моим командованием, что мне кажется, если б мне дали тогда собаку и поросенка, я был бы и тем совершенно доволен. Нас свезли на судно на фрегатской шлюпке. Дул свежий восточный ветер, и я, переложивши немедленно руль, взял курс на Гибралтар. Вскоре ветер засвежел до риф-марсельного; мы летели под всеми парусами; наконец, пришлось закрепить брамсели, что и было исполнено одно за другим. Вслед затем, как ни казалось нам кстати взять один или два рифа у марселей, мы не в состоянии были этого сделать, и попробовали взять испанский риф, то есть, положить реи на эзельгофт; при всем том судно не переставало лететь с попутным ветром, увеличившимся тогда не на шутку. Груз наш, состоявший из вина и табаку, был по несчастью погружен в трюм испанским, а не английским хозяином. Разница эта была для меня весьма чувствительна. Англичанин, зная слабость своих соотечественников, поместил бы вино под низ, а табак наверх; но, на беду мою, случилось обратное, и люди мои до того лакомили себя, что очень скоро сделались мне совершенно бесполезны, нагрузившись более нежели «море по колено».
Однако за всем тем мы продолжали идти очень хорошо до двух часов по полуночи. В это время матрос, стоявший на руле, не в состоянии будучи разбудить ни одного из счастливых своих товарищей, чтобы принесть ему каплю промочить горло, полагал, что он может на минуту оставить бриг управляться сам собою, покуда он утолит свою жажду из винной бочки. Судно немедленно рыскнуло, то есть пришло бортом к ветру и волнению, и грот-мачта отправилась за борт. По счастью, фокс-мачта осталась на месте. Матрос, оставивший руль, не имел даже времени напиться пьян, а другие два так испугались, что протрезвились.