Михась попытался развернуть потяжелевшую тележку, Райка забежала вперед, ухватилась, помогая повернуть. Вкатились между заборов: узкий проезд уводил от рынка в сторону мастерских. Можно будет на соседнюю улочку выбраться…
– Господи, ты боже мой, – сказала вдруг Райка и встала столбом.
Михась хотел выругаться – толкать и разгонять тележку по новой было тяжко. Но тоже увидел.
На тропке, меж побуревших крапивных стеблей, топтался ребенок. Лет трех, может, четырех. Почти голый, в голубых испачканных трусиках. Волосы, похожие на черно-серую мочалку, лицо чумазое. Плачет…
До того дня Михась и не думал, что можно плакать молча.
– Господи, ты боже мой, – повторила Райка.
Ребенок посмотрел на тележку, на людей, повернулся и побежал по тропке. Споткнулся, пополз прочь, да так и замер. Только попка в порванных трусах дергалась в судорогах беззвучного плача.
Райка высморкалась в пальцы, стряхнула на забор и сказала:
– Ты, Миш, иди к дядьке. Ты белобрысый, упросишь, он переночевать позволит.
– Не позволит. Ссыт он. Да и не управишься ты одна.
– Вдвоем управимся, что ль? Застрелят, совсем как дурачков. Что я твоей мамке скажу?
– Ты давай думай, что делать. Говорить потом будем.
Райка кивнула, шагнула к ребенку:
– Эй, Цыпа, ты тихонько сидеть можешь?
Ребенок – Михась так и не был уверен, что это девочка, пополз прочь, но тут же уткнулся лицом в землю.
– Ты эти жидовские штучки брось, – строго сказала Райка и подхватила малую на руки. – Слушаться будешь? В мешок тебя посадим, покатим отсюда. А ты замрешь, как камешек, и сидишь тихо. Так? Или ой как худо нам будет, ой каких марципанов отвесят. Поняла?
Райка вытирала грязную мордаху еврейки углом своей косынки, а малая все плакала и кивала, кивала, кивала…
Когда отсыпали в подзаборную крапиву крахмал, по улице прокатила машина: тупорылый немецкий грузовик. Под тентом невнятно ругались или командовали. Не понять вовсе – песий язык.
– Вот я не думала, что под забором сдохну, – сказала Райка и попыталась улыбнуться.
В мешке оставили треть сыпучего, сверху посадили Цыпу.
– Замрешь. Чтоб как камешек, – строго напомнила Райка и завязала мешок.
Такого страху Михась потом, в разведках, блокадах, под минами в болоте, да и вообще нигде и никогда не испытывал. Черт его знает, может, от неожиданности, а может, вовсе еще сопляком в ту первую осень был.
Постукивали ободья колес, лежала неподвижно Цыпа, может, уже и вовсе задохшаяся под непомерной тяжестью верхнего мешка. Трещал очередной залп у оврага, потом постукивали, добивая еще живых, выстрелы, болтала Райка, рассказывала о Минске, где улицы «как луга широтою», где «всё, небось, разбомбили, но что-то непременно и осталось». Толкал неровную тележку и старался слушать Михась. Потом Райка попросила глянуть, ровно ли губы подмазала…
Почти прошли. Полицаи у шлагбаума сменились, только мордатый остался. Но немцы сидели те же. Райка живо начала жаловаться мордатому, что дядька «по знакомству» за крахмал три шкуры содрал. Михась, чувствуя, что руки уж вовсе не слушаются, пропихнул тележку под шлагбаумную веревку. Тут молодой немец встал и что-то гавкнул. Михась от страха чуть тележку не выпустил, полицаи наперебой что-то объясняли немцу. Райка улыбалась. Немец кивал и тоже улыбался. Поманил пальцем, Райка заулыбалась еще польщеннее, небрежно махнула рукой Михасю – мол, не жди, проваливай…
…Стучали ободья, стучала в ушах кровь, заглушала и далекие выстрелы, и все на свете. Катил Михась тележку с поклажей, то ли живой, то ли мертвой…
…Роща придорожная была реденькой, через кювет протолкнуть тележку Михась не смог. Пока догадался, пока верхний мешок сдвинул, нижний на спину взвалил. Перенес, в кустах споткнулся, бухнулся на колени – мешок шлепнулся на траву вовсе безжизненно. Михась непослушными пальцами дергал завязку…
Цыпа была жива, даже дышала. Правда, глаза держала плотно зажмуренными, да и то сказать, крахмала на рожице было гуще некуда.
– Ох ты боже ж мой, – бормотал Михась чужие слова, пытаясь отчистить липкую детскую личину. Глаза Цыпа с трудом разлепила, и из них немедленно покатились слезы.
– Перестань, говорю, – растерянно приказал Михась. – И так не пойми на кого похожа. Мартышка африканская.
Цыпа беззвучно плакала, Михась пытался понять: что ж теперь делать-то? Сажать обратно в мешок и по дороге катить? А если полицаи догонят? Да и задохнется дитё в мешке – и так непонятно, как жива. А дальше? Домой ее везти? Маме как объяснить? Девчонку мама, конечно, пожалеет, но жить-то как? Цыпа, она и в крахмале – откровенно местечковая цыпа. В подвале ее прятать?
Ладно, умыть ее нужно, пока вовсе не заклеилась. На тележке бутылка с водой – Райка в дорогу прихватила.
– Сиди здесь. Сейчас водички принесу.
Михась достал бутылку, краюху хлеба и тут увидел неспешно бредущую по дороге фигуру. Райка… От сердца отлегло – ничего самому решать не нужно.
– Жива, что ль? – устало спросила Райка.
– Плачет. Чумазая – жуть.
Зашли в кусты – Цыпы не было. Мешок полупустой, рассыпанный крахмал…
– Вон она, – сказала Райка. – Вот же жуть живучая мышиная порода.
Девчонка забралась в гущу кустов, сжалась, на грязной худой спине вздрагивала ниточка позвонков.
Райка вздохнула:
– Сейчас напою чучелу, да опять в мешок запихнем. По дороге надежнее – гады по всей округе сейчас облавничают. Если ровиком[21] пойдем, точно поймают…
Шагали по дороге. Навстречу единственная подвода попалась, да двое знакомых плотников из Тищиц прошли. Полицаев не было. Райка морщилась и оправляла юбку. Михась помалкивал, так она сама сказала:
– Оголодал немчура. Пуговицу на жакетке оторвал, урод. Хорошо хоть молодой, скорый. А полицаи наши субординацию знают, не полезли, начальства застеснялись.
– Раиса, вот человек ты нормальный, но уж бесстыжая, спасу нет, – сердито сказал Михась.
– Да чего там, ты, Мишка, уж взрослый почти, – безразлично сказала Райка. – А мне ведь уходить теперь придется. Не в хату же к бабке мелкую жидовку тащить. Наши ордатьские мигом пронюхают, настучат.
– Да куда ж ты? – с ужасом спросил Михась.
– В Горецкий лес пойду, там вроде партизаны завелись, – Райка усмехнулась. – Вот они нам с Цыпкой обрадуются. А чего: нас только отмыть – барышни гарные.
Отмывали Цыпу у реки. Уже темнело, накрапывал дождик. Потом закутанная в жакетку девчонка сидела на мешке, грызла краюху и уже не плакала.
– Ну и ладно, – сказала Райка, – пойдем мы. В копнах за Овсяным лугом передохнем, а то вовсе замерзнет мой жиденок. Ты, Миш, мамку попроси – пусть к моей старухе зайдет, скажет, что я сразу до Минска подалась.
– Сделаем, – заверил Михась.
Пиджак и кепку он отдал девкам – старшая немедля нацепила кепку на голову Цыпке, подхватила «гриб иудейский» на руки. И ушли девицы.
Михась спрятал тележку и мешки в камышах и побежал домой. Мать поохала, наказала никому не говорить. Наутро с Володькой забрали тележку. Крахмал поделили по-честному: половину мама частями перенесла Райкиной бабке.
А саму Райку потом довелось встретить в Горецком отряде «Мститель», куда Михась ходил связным. Цыпка тоже там прижилась: говорить так и не начала, но шустрила при кухне, бегала с ложками и котелками. В начале 43-го Цыпку с другими детьми переправили самолетом на Большую землю.
Райка сгинула весной 43-го. «Мститель» выходил из блокады, раненых спрятали в землянке, завалив ветками. И Райка там осталась – голень у нее была осколком разворочена. Что с ранеными стало, никто не знал. Может, и чудо какое случилось. Взводный, с кем Райка жила, видно, сердцем к ней накрепко прикипел. Говорили, летом сам под пулемет поднялся. Может, и врут. Михась в те времена в Березенской бригаде застрял, сам не видел.