Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В душе я молил тетушку о прощении. Я не хотел ничего у тебя отнимать, мне бы никогда в голову не пришло поселиться у тебя. Ты же сама навязала мне квартиру. Лучше бы вообще не ездила отдыхать, может, и не умерла бы. И зачем носила в сумочке, в конверте с надписью «Вскрыть в случае необходимости», записку с моим именем и адресом?

Французская полиция по телефону вызвала меня в курортное местечко, кто-то ведь должен был позаботиться о формальностях, прежде всего об освобождении гостиничного номера, об оставшихся там личных вещах и оплате счета. Сама тетушка лежала в холодильнике больничного морга. Даже после смерти в ее восковом лице сквозила не то заносчивость, не то педантичность, наверно из-за длинного, крупного носа; странное впечатление производили волосы, выкрашенные хной в рыжий цвет и по-летнему коротко подстриженные.

Возможно, хорошенькая барышня из приемного покоя, проводившая меня в морг и деликатно отступившая в сторонку, ожидала от меня слез прощания. Она с готовностью сообщила о том, как тетушку привезли в больницу и как она скончалась: когда «скорая» доставила ее сюда, она была не в коме, а в полном сознании, хотя и очень слаба, однако, к всеобщему удивлению, вскоре скончалась, несмотря на незамедлительно оказанную медицинскую помощь. Я поразился, что дорогую сумку крокодиловой кожи — тетушка берегла ее как зеницу ока, теперь же она как никчемный бесхозный предмет была извлечена из выдвижного ящика — отдали мне без всяких проволочек, точно так же я под расписку получил в полицейском участке все тетушкины драгоценности; но в первую очередь я испытал шок оттого, что даже в столь печальных обстоятельствах во мне пробудился интерес к прелестям означенной барышни, чьей участливостью я обязан лишь тетушкиной кончине. Нехотя я распрощался с нею.

С драгоценностями, сумкой, ключами и чемоданами тетушки я в тот же вечер выехал в Париж — присмотреть за квартирой и официально запустить сложную процедуру вступления в права наследства. А вскоре вообще перебрался в Париж, чтобы начать новую жизнь или хотя бы сделать такую попытку.

Чтобы чем-нибудь себя занять или превозмочь жуткий страх прикосновения, я достал из картонки на дне платяного шкафа первый попавшийся альбом с фотографиями и принялся листать. Карточки крепились к черным листам альбома с помощью клейких уголков, сплошняком, снизу доверху. Отчасти это были отпускные снимки, работы уличных фотографов. Тетушка — одна или в обществе подруг на прогулках по берегу моря, под пальмами или позирующая возле памятников и подъездов фешенебельных гостиниц. Дамы всегда одеты скромно, выглядят самоуверенно, порой заносчиво, изредка весело. Попадались в альбоме и студийные фотографии разных лет, по которым я мог проследить превращение мечтательной юной модницы в энергичную особу с хмурым выражением лица — отметины жизни. Групповые снимки, как мне представлялось, изображали собрания родственников, но, возможно, я ошибался. Мужчины в этом альбоме встречались редко, а уж про таких, что наводили бы на мысль о любовной интрижке, я вообще молчу. Моя родственница, похоже, всегда была одинока. Управляла или владела модными магазинчиками для дам. На некоторых карточках она стояла у входа в такие бутики с названиями вроде «Туши́к» или «Ла мимоза», одна либо с кем-нибудь из сотрудниц. Выглядели магазинчики не слишком презентабельно — переполненные витрины, стойки с нанизанными на плечики платьями выставлены на тротуар.

Тетушка была скромной деловой женщиной, имела ограниченный круг знакомых и одно-единственное близкое существо — собаку, фокстерьера. В альбоме нашлись студийные фотографии этой собаки, настоящие портреты. Казалось, вся тетушкина жизнь прошла между магазином, квартирой и более-менее дорогостоящими поездками на отдых. В молодости она выглядела очаровательно. Правда, о личной ее жизни фотоснимки не говорили ничего, возможно, таковой просто не существовало. В финансовом отношении она, пожалуй, всегда была независима, с годами все более одинока, за исключением собаки никаких привязанностей не имела и очень старалась производить впечатление солидное и положительное. Читала газеты, и книги тоже я обнаружил в квартире: Бальзака, Мопассана и еще кой-какие романы, но ничего такого, что позволяло бы сделать вывод об особых пристрастиях.

Я попробовал воскресить в памяти тетушку, какой видел ее в те считанные разы, когда бывал у нее в гостях. Ко мне она относилась неровно: то по-матерински опекала, то принималась командовать, то подлизывалась. Садись-садись, ты наверняка устал, сейчас сварю тебе кофейку. Напрасно я говорил, что ни сидеть, ни пить кофе не хочу, так как буквально только что сидел в бистро и пил кофе, чтобы не заявиться к ней раньше времени. Никаких возражений — тетушка спешила на кухоньку и ставила кофе, что-то напевая со слегка отсутствующим видом. Раздавался звонок в дверь. Собака заливалась лаем, тетушка кричала: Тише, тише, замолчи, негодник! — и через дверь спрашивала, кто там. Это были соседи, чета стариков, сморщенная темнокожая женщина, а за нею высокий корпулентный мужчина с неуверенной походкой, слепой. Алжирцы, как я позднее узнал.

С собакой на поводке я спускался вниз, слыша за спиной резкие голоса женщин и задумчивый голос слепого. И возле дома ждал тетушку, которая решила сводить меня в ресторан.

Я положил альбом на место, в картонку. По сути, я ничего о тетушке не знал. Родственницей она числилась в основном только на бумаге. Общих воспоминаний, связующих нитей у нас было всего ничего. И вдруг меня занесло к ней в наследники.

В этом наводящем тоску, даже отталкивающем окружении, где я шевельнуться не смел, мне неожиданно показалось, будто у меня тоже нет биографии, нет прошлого. Будто и мама никогда меня не ласкала, и отеческая рука по волосам не гладила. Будто ни чувства, ни воспоминания никогда не связывали меня с другими людьми. Я словно бы выпал из системы.

Интересно, жив ли еще слепой сосед? Лучше бы слышать его задумчивый голос, а не назойливое воркование голубей на заднем дворе. Паралич души — где-то я читал эту фразу. И тихонько пробормотал: Паралич души, — сидя в монументальном кресле подле столика, где раньше стоял телевизор с тусклым слепым экраном.

Что, если б тетушка увидела меня в этом жалком состоянии?

Охотник за наследством, проворчал я, как ты смеешь жаловаться, что тебе досталась квартира! Досталась-то она тебе просто потому, что ты, по всей видимости, единственный ее родственник, во всяком случае, единственный, кого удалось разыскать; вот почему ты можешь распоряжаться квартирой, хотя бы до поры до времени, пока не будут завершены все формальности с наследством. По доброй воле тетушка бы ее тебе не оставила, ведь в таком случае имелось бы завещание. Квартира досталась тебе без всяких на то оснований, ты ее присвоил! На самом деле ты-то и погубил тетушку. Погубил? Отчего я так подумал? Оттого, что погубил другую — свою жену и единственную любовь?

Тогда, как бывало и раньше, многие сотни раз, она сидела у нашего обеденного стола — на скамье подсудимых, на эшафоте — и покорно выслушивала всё, все обвинения, все подозрения, всё, что я сумел выкопать из нашей совместной жизни и из ее прошлого, о котором имел весьма смутное представление; я использовал против нее всё, лишь бы унизить ее, выставить мелочной и уродливой. Она терпеливо слушала, даже не пытаясь хоть как-то защититься. Почему она молчала? Помнится, я думал: какая чистота души светится в ее облике! Я был в восторге, таял от восхищения, лежал у ее ног и в то же самое время словами терзал ее, убивал ее любовь. В конце концов она встала и ушла, молча. А на другой день вообще съехала с квартиры, забрав все свои вещи.

Почему я не сказал того, что чувствовал на самом деле: Я люблю тебя. Ты — все, что у меня есть на свете, вся моя гордость. Фиалочка моя, останься со мной, я жить без тебя не могу! Вместо этого — дыба. Почему мне было недостаточно, что она терпела меня, всегда держала мою сторону и в объятиях делилась самым сокровенным? Мне хотелось чего-то еще. Я жаждал большего, жаждал неопровержимого доказательства любви. Чтобы она ради меня выпрыгнула в окно? Избавила меня от неверия, от грызущих сомнений, от меня самого и унесла на своих крылах за смертный предел? Не арестантская камера тетушкиной квартиры терзает меня и цепенит, а равнодушие. Сердечная холодность. Паралич души — это и есть сердечная холодность. Я замерзаю.

3
{"b":"191923","o":1}