Крамнэгел же тем временем начал свое восхождение на голгофу, автоматически превратившись в объект для обычных унижений, сопутствующих вступлению в тюремную жизнь. У него изъяли личные вещи и переписали, чтобы вернуть их владельцу по истечении срока заключения. Самого же его — голого и дрожавшего от холода — подвергли малоприятному медицинскому осмотру. После осмотра заключенному пришлось расхаживать в белой простыне, напоминая своим обликом куклуксклановца, потерявшего капюшон во время негритянского погрома, — пока ему не выдали грубую тюремную робу. Крамнэгел всеми силами пытался сохранять самообладание, и к чести его надо сказать, что по большей части ему это удавалось. Удавалось благодаря тому, что он пытался оценить все с ним происходящее беспристрастным взглядом социолога, изо всех сил убеждая себя, что происходит это все не с ним, а с кем-то другим, он же всего лишь присутствует как своего рода почетный наблюдатель, которому предоставили возможность ознакомиться для сравнения с работой исправительных заведений по другую сторону Атлантики.
Ему сообщили, что приговор может быть пересмотрен по отбытии четырех с половиной лет из полученных им семи; по истечении двух лет и трех месяцев его дело рассмотрит комитет по помилованию, но в любом случае Крэмп преисполнен решимости подавать апелляцию. В итоге предстоявший Крамнэгелу срок заключения как-то не обретал законченных очертаний во времени. Еще сохранялись надежды на будущее, и сам факт пребывания в тюрьме не предвиделся чем-то неизбежным и ужасным. Он еще не освоился с этой полужизнью, подменившей вдруг его настоящую жизнь, и, дай бог, никогда с ней не освоится.
Первая ночь в тюрьме показалась ему вечностью.
В камере не было ни воздуха, ни света, кроме ввинченной в потолок тусклой лампочки, мерцавшей как глаз сторожевой собаки, чуть подернутый настороженным сном и готовый в любую секунду вспыхнуть при малейшем движении пленника. Ночь не принесла облегчения, не принесла ничего, кроме часами длившихся кошмаров, которые на самом деле длились не долее десяти секунд, — вспышки молний под закрытыми веками, барабанный грохот в ушах.
Пришел рассвет, но светлее в камере не стало. Только стало слышно, как ворочаются во сне уже свыкшиеся с тюрьмой соседи, цепляясь за остатки сна, как за обломки детства, будто в них ища укрытия от горестей ждавшей их наяву жизни. Услышав, что соседи начали пробуждаться, Крамнэгел затих — теперь ему предстояло одиночество в толпе, а не наедине с самим собой. Он даже погрузился в короткий (а может, долгий?) сон.
К тому времени, как его выпустили из камеры умыться к завтраку, он уже был в состоянии трезво обдумать линию дальнейшего поведения. Все еще кипя от обиды и возмущения, он, однако, уже начал понимать, что пропадет совсем, позволь он превратить себя в покорного арестанта. Инициатива во всем должна оставаться за ним. Он не станет ни с кем дружить, потому что дружба несет заразу духовного крушения. Он ни за что не станет членом этого коллектива временно изъятых из общества, потому что позже, когда он выйдет отсюда, подобная капитуляция перед волей покаравших его властей оставит на нем неизбежный отпечаток. Под прикрытием дымовой завесы угрюмой замкнутости он развернет резервы, коварно эшелонирует оборону и начнет с тюрьмой войну на изматывание.
Его навестил священник — улыбчивый человек с обманчиво мягкими манерами и ухватками атлета, воспринимающего жизнь как спортивную игру, ведущуюся по свистку судьи.
— Спалось, наверное, ужасно? Все мы так первую ночь.
Мы? Ну и нахал!
— Я спал как убитый, ваше преподобие, — отвечал Крамнэгел.
— О, вот как… А вы… вы что же, здесь впервые?
Да как он смеет, что я ему, уголовник какой? Спокойно. Споко-о-йно. Крамнэгел собрал всю свою выдержку.
— Конечно, впервые. А почему вы спрашиваете?
— Обычно первую ночь спят хорошо лишь те, у кого, к сожалению, уже создалась привычка бывать здесь часто и относиться к королевским тюрьмам как к гостиницам. И все равно, учтите, в первую ночь и они не очень-то хорошо спят.
— Что вы говорите, — сказал Крамнэгел с полнейшим безразличием, не удосужившись даже придать своим словам характер вопроса.
— Боюсь, это действительно так. Меня информировали, будто вы кричали во сне, вот я и решил зайти удостовериться, что у вас просто синдром новичка — и ничего больше.
— Я кричал во сне? — спросил Крамнэгел недоверчиво, но без особого удивления. — Вы, вероятно, ошиблись. Я не имею привычки кричать во сне. Увидев, что священник ему все равно не верит, Крамнэгел прищурился, как бы напрягая память (явно при этом переигрывая), и медленно пробормотал: — Вообще-то, если припомнить, кричал тут один вроде как от боли… Дальше по коридору…
— Нет ничего постыдного, если человек тоскует по дому, если чувствует себя всеми брошенным. В конце концов отнеситесь к этому как мальчик в школе-интернате к своему первому дню.
Надо поставить этого хмыря на место, но только спокойно, не теряя хладнокровия. Мальчик, значит? Интересно, что это он вдруг загнул насчет «мальчика»? Не понимает, что к чему?
— Вы, наверное, не знаете, кто я такой, ваше преподобие.
— Здесь мы все равны, и никому нет дела до того, кто кем был раньше. В беде мы все живем одной семьей, пытаясь с божьей помощью примириться с выпавшим нам уделом.
— Вас это тоже касается? Почему же вы тогда одеты по-другому, а не так, как мы?
— Разница между нами лишь в том, — отвечал священник, — что я могу на ночь уходить домой. Да, конечно, я понимаю, что вам это кажется очень большой разницей, и, однако же, почти все время, когда я не сплю, я провожу здесь. А знаем ли мы, где находимся, когда спим?
— Разница есть и в другом, ваше преподобие. Вы ко мне обращаетесь сверху вниз, а я должен отвечать вам снизу вверх.
— Ну, это не совсем так. Просто дело в том, что я в каком-то смысле представляю бога, пусть даже в самой малой мере. Вы верующий?
Крамнэгел нахмурился.
— Конечно. И никто не посмеет этого отрицать. У меня есть свой исповедник, преподобный Делрикс из лютеранской епископальной церкви в Солнечной долине, и когда я вернусь домой, я собираюсь задать через него пару вопросов большому боссу там, наверху.
— Какому боссу?
— Ну, тому, который в облаках. Который движет землей и солнцем и читает наши мысли, как раскрытую книгу.
— А, понимаю.
— И если он может прочесть мои мысли прямо сейчас, то он должен знать, что я очень даже взбешен.
— Взбешен?
— Да, взбешен, — спокойно отвечал Крамнэгел, как бы найдя наконец после долгих поисков нужное слово. — Может, вам по душе весь этот треп насчет друзей по несчастью и что мы здесь все равны, а мне — нет и никогда не будет. Мой бог мне никогда не указывал, что я такой же, как все, и со всеми равен, кроме как в том смысле, в каком записано в конституции, что мы все перед богом равны.
— Но я имел в виду только это…
— Э нет, не только в этом дело. Вы хотели, чтоб я забыл, кем был, пока не попал сюда. Вы хотели, чтоб я сдался и начал думать, будто я такой же, как все здесь, — душой и телом, потому что на мне такая же вонючая тюремная роба. Нет, я на это никак не согласен, и мой бог никогда не указывал, что готовит мне такой удел, потому что зачем ему, в противном случае, было делать меня начальником полиции, поручать мне такую ответственность и заставлять почти с миллион людей приветствовать меня на улицах? Только и слышно было, куда ни пойди в любое время дня и ночи: «Привет, начальник!», «Как дела, начальник?», «Не берите в голову, начальник!» Меня уважали! Я даже позволю себе сказать, что меня любили! Правда, правда, без балды, я вам мозги не вкручиваю. Меня действительно все любили и часто говорили мне об этом. А почему? Потому, что знали: я, с божьей помощью, стараюсь работать как можно лучше, стараюсь изо всех сил. Вот почему.
— Что значит для вас бог? — спросил священник. — Каким вы его видите?
Крамнэгел вскинул голову, размышляя над столь серьезным вопросом.