— Вот это меня и беспокоит, — вздохнул сэр Невилл. — Сам я не имею ничего против подобных речей. Я нахожу их освежающими и колоритными. Но где же гарантия, что британский судья преклонного возраста не истолкует их в том духе, в каком они произносятся?
— Вы меня совсем замучили, сэр Невилл, — рассмеялся Пьютри. — Вас всегда приходится слушать очень внимательно, чтобы понять, что же вы все-таки имеете в виду. Но я понял. «В том духе, в каком они произносятся». Здорово!
— Рад, что вам понравилось, — сознался сэр Невилл. — Но удовольствие, доставленное вам моими шуточками, вряд ли поможет нам решить проблему. Весьма печально, что все же выдвинуто обвинение в предумышленном убийстве.
— Но ведь с технической точки зрения это было убийство.
Сэр Невилл еле заметно поморщился.
— Мне до смерти надоели формальности и технические детали, — отрубил он.
— Будь моя воля, я бы настоял на непредумышленном убийстве. Мне совсем не улыбается допустить хотя бы на секунду применение иного термина — это слишком рискованно.
— Ну, какой же там риск, сэр Невилл. Крэмп обязательно выстроит сильную защиту. Сэр Аарон не дурак, а лет десять назад Плантагенет-Уильямс считался очень хорошим судьей.
— А сейчас?
— Сейчас? Насколько мне известно, он поныне пользуется хорошей репутацией, но сейчас он старик.
— Он был стариком и десять лет назад.
— Но сейчас он… он еще старше.
Открытие процесса омрачилось происшествием, которого не мог предвидеть никто. Войдя из темного коридора в зал суда, Крамнэгел увидел льва и единорога, держащих щит с государственным гербом, — зрелище, веками леденившее сердца и виновных и невинных, поскольку означало оно, что ты стоишь перед судом самой нации, стоишь в наготе своей перед полками, бряцающими мушкетами, перед взмыленными лошадьми, гибралтарской скалой и заблеванными палубами броненосцев, перед всем ужасающим геральдическим ритуалом, — одиноко стоишь под бременем предъявленных обвинений. Но Крамнэгелу это все было как об стенку горох, потому что его рефлексы вырабатывались совсем другим набором раздражителей. Он разглядывал убранство зала суда как экспонаты выставки какой-то затерянной в джунглях культуры, а затем перевел взгляд на лорда-судью Плантагенета-Уильямса, который делал вид, будто изучает разложенные перед ним документы. Крамнэгел увидел престарелого патриция, что-то бубнившего себе под нос, нацепившего себе на голову то ли швабру, то ли какую-то скомканную тряпку, которую, словно теннисную туфлю, кто-то опустил в белый раствор, чтобы отчистить. Крамнэгел нахмурился, затем улыбнулся. Потом перевел взгляд на сэра Аарона Уэллбехолдена, тоже старательно копавшегося в бумагах: у него ярко блестела губа, а взгляд был тусклый. Голову сэра Аарона венчал такой же необычный головной убор. Крамнэгел хихикнул про себя и тут заметил Локвуда Крэмпа, которого привык видеть либо простоволосым, либо в потрепанном котелке — настолько потрепанном, что сквозь протертые поля местами виднелся картон. Сейчас же голубые глаза взирали на него по-дружески ободряюще (сохраняя при этом обычную непреодолимую дистанцию) из-под точной копии головных уборов судьи и прокурора. Багровую физиономию с ее морковного цвета порослью обрамляли белые кудряшки… Нет, это уж было слишком! Крамнэгел не сдержался и дал волю смеху.
Судья и сэр Аарон подняли от бумаг удивленные глаза, а на галерее для зрителей зашуршал шепоток. Крэмпа такой поворот заинтересовал. Судья хотел было призвать к порядку, но не решился: сначала надо уяснить до конца причину сего веселья. Поскольку все судьи, дабы заставить злоумышленников прочувствовать всю глубину своих преступлений, страдают привычкой притворяться, будто их потрясает каждый пустяк, лицо судьи Плантагенета-Уильямса немедленно и без особых усилий приняло безмерно возмущенное выражение, но выражение это было всецело следствием привычки, и потому дальнейшее поведение судьи никак не соответствовало принятой им позе. Подобно школьному учителю, стоящему перед хихикающим классом, он, разумеется, в ужасе заподозрил, будто что-то не в порядке с его внешним видом. Скрюченные пальцы судьи быстро пробежались по макушке парика, словно пытаясь найти там какой-то малопристойный предмет, пришпиленный булавкой. Ничего не обнаружив, судья решил заодно поправить парик, который и так сидел безукоризненно. Тогда он как бы между делом, но тщательно ощупал лицо и, будто охорашивающаяся птица, оправил мантию. Затем посмотрел на стул, на потолок, на Крамнэгела. А Крамнэгел, вцепившись руками в барьер перед скамьей, как в ручки мотоцикла, дергался и извивался над ним в попытке подавить приступ смеха.
— Что с вами такое? Вы больны? — спросил судья.
Почему-то, открывая рты, эти субъекты в париках становились еще смешнее. Так бесконечно смешны люди, расхаживающие нагишом по душевым спортивных клубов с благопристойным видом одетых особ. И так же нельзя удержаться от смеха, когда из-под невероятного головного убора выглядывает существо, обладающее, оказывается, даром речи да еще требующее, чтобы его принимали всерьез.
— Он болен? — спросил судья, обращаясь неизвестно к кому.
Один лишь сэр Невилл прикрыл глаза как человек, ожидавший самого худшего и увидевший, что все опасения сбылись. Он мгновенно понял: даже самые незыблемые, освященные временем символы не могут оставаться вечными в мире, который веками довольствовался пешей ходьбой, потом вдруг неожиданно — на памяти одного поколения — затрусил рысцой, потом понесся галопом, а потом вдруг полетел и летит теперь так быстро, что глаз не успевает следить за тем, что происходит вокруг, за постоянно меняющимся пейзажем. А все эти старики, упорно верящие, что они руководят событиями, по-прежнему продолжают исполнять старинный церемониал: по-прежнему садятся в самолеты и автомобили и входят во дворцы, отдают почести и пожимают руки, возлагают венки к могилам неизвестных солдат. Они по-прежнему делают заявления для печати и отвечают на вопросы с тщательно отрепетированной и потому глубоко прочувствованной искренностью. Но хоть они и не замечают этого, на них почти никто не обращает внимания. Они похожи на актеров, играющих перед пустым залом и кланяющихся при гробовом молчании.
Обретя дар речи, Крамнэгел начал защищаться, но совсем перед другим судом, совсем в другом измерении.
— Здесь, значит, вот какое дело, ваша честь, — начал было он, но не смог сдержать нового приступа смеха.
— Меня следует называть «милорд», а не «ваша честь», — объявил судья только ради того, чтобы сказать хоть что-то.
Нахмурившись, Крамнэгел подумал с минуту и решил, что согласиться со словами судьи никак не может, поскольку в подобном обращении есть оттенок богохульства: «милорд» — это же «мой лорд», «мой владыка»; да что он в самом деле, владыкой небесным себя возомнил, что ли? Вдруг на Крамнэгела накатила новая волна смеха, от которой он затрясся как заячий хвост и даже стал подвывать.
— Я вынужден приказать вам взять себя в руки! — крикнул судья и обратился к Крэмпу: — Могу ли я просить вас повлиять на вашего клиента и заставить его держать себя в руках?
— Прошу позволения напомнить вам, милорд, что мой клиент — иностранец и что, без сомнения, тягостные обстоятельства и непривычная обстановка подействовали на него, — вступился за своего подзащитного Крэмп.
Неужели они не способны понять, что выглядят смехотворно в глазах тех, кого не приучили с детства содрогаться при их виде? В конце концов Крамнэгел, разумеется, сумел справиться с охватившим его приступом, хотя во время всего процесса на губах его то и дело блуждала желчная улыбочка, угрожая рецидивом смеха. Он уразумел, что подобным поведением не расположить к себе людей, в руки которых попал. Пленнику каннибалов не пристало шутить о калориях. Сэр Аарон излагал дело продуманно и тактично, ясно давая понять, что обвинение отнюдь не требует головы подсудимого, а всего лишь выполняет печальный, но необходимый долг в силу того, что превратности судьбы положили конец жизни старого Джока. Призванные в свидетели три старика стояли на том, что вплоть до печального финала беседа носила исключительно добродушный характер, хотя Крэмп своим перекрестным допросом все же добился и от них, и от старухи признания, что Джок изрядно провоцировал Крамнэгела.