— В одном могу вас уверить, — продолжал он, — божий путь не в том, чтобы в сумерки парочками укрываться в кустах; и не в том, чего ищут другие, отправляясь в таверну по субботам и воскресеньям; и, собственно говоря, даже не в том, чтобы копать картошку и обрезать кукурузу в праздничные дни. Ибо бог создал мир, собственно говоря, в шесть дней, в седьмой же он отдыхал. А ведь это был бог. И как бог он, собственно говоря, не устал. Тем не менее он отдыхал. Отдыхал, чтобы показать нам, людям, что в воскресенье надо отдыхать.
В этот день дона Хосе, священника, без сомнения, вдохновляла Богородица, и он говорил мягко, не повышая голоса. Разъяснив, что у каждого своя дорога, он перешел к рассуждению о несчастье, которое подчас проистекает из того, что человек, движимый честолюбием или алчностью, отклоняется от пути, предначертанного ему господом. Тут он сказал что-то мудреное и темное для Даниэля. Что-то вроде того, что нищий, который, просыпаясь утром, не знает, будет ли у него что есть в этот день, может быть счастливее богача, который роскошествует в великолепном дворце, окруженный мраморными статуями и толпою слуг. «Некоторые, — сказал дон Хосе, — из-за своего честолюбия теряют ту долю счастья, которую уготовил им бог на более простом пути. Счастье, — заключил он, — кроется, собственно говоря, не в самом высоком, самом великом, самом заманчивом, самом необыкновенном; его залог в том, чтобы приноравливать наши шаги к тому пути, который господь указал нам на земле. Даже если это скромный путь».
Дон Хосе кончил, и Даниэль-Совенок проводил глазами до алтаря его маленькую фигуру. Ему хотелось наглядеться на него, пока он здесь во плоти, потому что Даниэль был уверен, что недалек тот день, когда дон Хосе займет в церкви одну из ниш, предназначенных для святых. Но тогда он уже будет не самим собой, а отвратительно раскрашенной деревянной или гипсовой скульптурой.
Поглощенный своими мыслями, он чуть не вздрогнул, когда послышались звуки фисгармонии, на которой Трино, ризничий, брал пробные аккорды. Перед ними стояла Перечница с палочкой в руке. «Чистые голоса» прокашлялись. Перечница стукнула палочкой по крышке фисгармонии, и раздались вступительные такты «Святой пастушки». Потом, управляемые палочкой Перечницы, согласно зазвучали «чистые голоса».
Пас-туууш-ка свя-тааа-я,
Хо-чууу всей ду-шооо-ю
По гооо-рам и дооо-лам
Ид-тиии за то-бооо-ю.
Внем-лиии, все-бла-гааа-я,
Сиии-ро-му стааа-ду,
Что моооль-бы воз-нооо-сит
По веее-сям и грааа-дам.
Пас-туууш-ка свя-тааа-я,
Хо-чууу всей ду-шооо-ю
По гооо-рам и дооо-лам
Ид-тиии за то-бооо-ю.
Когда месса кончилась, Перечница похвалила их и в награду дала каждому по леденцу. Даниэль-Совенок потихоньку спрятал свой в карман, как что-то постыдное.
На паперти два завистника на ходу бросили ему: «Девчонка, пискля», но он не обратил на них никакого внимания. Конечно, теперь, когда у него за спиной не было Навозника, он чувствовал себя слабым и беззащитным. Возле церкви еще толпилось люди — говорили о проповеди дона Хосе. В сторонке, слева, Даниэль-Совенок заметил Мику. Она улыбнулась ему.
— Вы пели очень хорошо, очень хорошо, — сказала она и поцеловала его в лоб.
Совенок даже встал на цыпочки — в свои одиннадцать лет ему так хотелось выглядеть взрослым. Но это ему не помогло. Она его уже поцеловала. Теперь Мика опять улыбалась, но уже не ему. К ней подошел стройный молодой человек в черном траурном костюме. Они взялись за руки и обменялись таким взглядом, который Совенку не понравился.
— Как ты его находишь? — спросила Мика.
— Он очарователен, просто очарователен, — сказал молодой человек.
И тогда Даниэль-Совенок, охваченный каким-то тоскливым предчувствием, отошел от них и увидел, что все вокруг толкают друг друга локтями, украдкой посматривают в их сторону и шепотом говорят: «Смотри, это жених Мики», «Смотри, это жених Мики», «Черт возьми, приехал жених Мики!», «А он хорош собой, жених Мики», «А он недурен, жених Мики». И все не спускали глаз со стройного молодого человека в черном костюме, который держал за руку Мику.
Тут Даниэль-Совенок понял, что у него были основания испытывать печаль в этот день, хотя в безоблачном небе сияло солнце и в зарослях кустарника пели птицы, и время от времени слышалось меланхолическое позванивание колокольчиков коров, и Богородица посмотрела на него и улыбнулась ему. У него были основания грустить, и отчаиваться, и желать смерти. Он чувствовал какой-то душевный надлом.
Вечером он пошел на гулянье. Вместе с ним пошли Роке-Навозник и Герман-Паршивый. Даниэль-Совенок был все еще в грустном, подавленном настроении и испытывал потребность дать выход обуревавшим его чувствам. На лугу пахло чурро[4] и многолюдьем, пахло полнокровным весельем. В центре стояла мачта, метров на десять выше, чем в прошлые годы. Они остановились перед ней и последили за безуспешными усилиями двух мальчишек, которым удавалось подняться лишь на первые несколько метров. Какой-то пьяный, показывая пальцем на верхушку мачты, говорил:
— Там пять дуро. Кто поднимется и достанет их, пусть пригласит меня выпить.
И заразительно хохотал. Даниэль-Совенок посмотрел на Роке-Навозника и сказал:
— Я поднимусь.
Роке поддразнил его:
— Кишка тонка.
Герман-Паршивый выказал крайнюю осторожность:
— Не надо. Убьешься.
Движимый отчаянием, смутным чувством соперничества с молодым человеком в трауре и желанием показать себя «нечистым голосам», Даниэль-Совенок подскочил к мачте и без труда поднялся на первые несколько метров. У него пылала голова, и в груди клокотала странная смесь уязвленной гордости, пробудившегося честолюбия и отчаяния. «Вперед, — говорил он себе. — Никому не сделать того, что ты делаешь. Никому не сделать того, что ты делаешь». И он поднимался все выше, хотя ему уже жгло ляжки. «Я лезу, потому что мне наплевать, если я упаду, я лезу, потому что мне наплевать, если я упаду», — повторял он про себя и, добравшись до середины, посмотрел вниз и увидел, что все на лугу неотрывно следят за ним. На мгновение у него закружилась голова, и он изо всей силы уцепился за мачту. И все же полез выше. У него уже заболели мускулы, но он продолжал подниматься. Снизу он казался крохотным, как таракашка. Мачта начала колебаться, как дерево на ветру. Но он не чувствовал страха. Ему нравилось быть ближе к небу, говорить с Пико-Рандо на «ты». Однако у него ослабевали руки и ноги. Он услышал крик и снова посмотрел вниз.
— Сынок, Даниэль!
Это взмолилась его мать. Рядом с ней, полная тревоги, стояла Мика. И до странности маленький Роке-Навозник, и Герман-Паршивый, над которым Совенок вновь завоевывал превосходство, и «чистые голоса», и «нечистые голоса», и Перечница-старшая, и дон Хосе, священник, и Пако-кузнец, и дон Антонино, маркиз, и за ними — селение, подставившее солнцу свои сизые шиферные крыши. В каком-то самозабвении, подстегиваемый честолюбием, подобным ненасытной жажде господства и власти, он продолжал взбираться, глухой к доносившимся снизу предостережениям. Мачта становилась все тоньше, и под его тяжестью качалась, как пьяная. Он изо всей силы обхватил ее, чувствуя, что вот-вот будет заброшен в горы, словно пущенный из катапульты. Он поднялся еще выше. Теперь он уже почти добрался до пяти дуро, пожертвованных «подголосками Индейца». Но у него саднели ободранные ляжки и почти обессилели руки. «Посмотри, приехал жених Мики. Посмотри, приехал жених Мики», — со злостью сказал он про себя и вскарабкался еще на несколько сантиметров. До вершины оставалось так мало! Внизу воцарилось напряженное молчание. «Девчонка, пискля, девчонка, пискля», — прошептал он и поднялся чуть выше. Вот он уже достиг вершины. Мачта раскачивалась все сильнее. Не решаясь отпустить руку, чтобы схватить приз, он зубами рванул конверт. Не раздалось ни аплодисментов, ни возгласов. Над селением тяготело предчувствие несчастья. Даниэль-Совенок начал спускаться. На половине высоты он совсем изнемог, ослабил руки и ноги и быстро скатился по навощенной мачте, чувствуя жгучую боль в кровоточащих ладонях и ляжках.