Дочь Маргариту я застал дома, муж ее был на службе, а сын в школе (Annenschule). Они занимали собственную квартиру хозяйки этого дома — графини Толстой, бежавшей в Москву и скрывшейся там в каком-то монастыре. Дочь радостно меня встретила и с первого же дня старалась меня откормить. Она была на службе в Академии наук в качестве лингвистки и помогла мне поступить туда же на службу. Это дало мне возможность получить паек, жалования давалось немного, но и работать можно было на дому, только 2 раза в неделю я ходил в Академию за библиографическим материалом.
По Версальскому договору Виленская губерния отошла к Польше. Консульства польского там еще не было, а «Делегация польская для репатриантов» ожидалась в Петербурге в июле. Явилась она лишь в августе, и я начал хлопотать. Пришлось списаться с моими родственниками в Вильно для получения документа о моем беженстве будто бы оттуда во время войны. Без такого документа советское правительство не отпускало поляков на родину. Такой документ мой племянник, директор польской школы в Вильно, Станислав Цывинский прислал мне. Переговоры польской делегации с советским комитетом о каждом беженце тянулись долго, и только в ноябре 1921 г. я попал в список очередного эшелона, уходившего в Вильно. Но переезд зимою в неотопляемых теплушках был очень труден. По совету Делегации я отложил свой отъезд до весны, продолжая свою службу в Академии.
Днем дома оставалась только жена; зять ходил на службу в «Областоп», сын его был в Annenschule, а я с дочерью большую часть дня проводил в хвостах разных кооперативов. Холодная зима и плохое питание вредно влияли на здоровье всей нашей семьи, все заметно худели и часто похварывали. К счастью, недалеко от нас жил знакомый доктор — известный хирург, профессор В.Н. Гейнац, он часто к нам заходил, с особенным участием следил за нашим здоровьем, приносил лекарства и нередко делился с нами пайком, который он получал в «доме ученых», а там давался очень хороший паек; продукты для ученых присылались из заграницы (из Америки) бесплатно.
Дочь Ольга, вернувшись из Самары, устроилась на службу на Николаевском вокзале машинисткой, вскоре вышла замуж за инженера Леопольда Савельича Берга — очень милого, доброго, симпатичного человека. С ним она познакомилась еще в Самаре. Молодое супружество имело очень уютную, хорошо меблированную квартирку. Оба служили и ни в чем не нуждались. В конце 1921 года Советское правительство разрешило открыть рынки, съестные лавки и даже рестораны (НЭП). Разрешен был также свободный труд, и постепенно стали открываться мастерские: сапожные, столярные, портняжные. Явилась таким образом возможность починить обувь, платье и проч., чего до сего времени нельзя было сделать.
С нового 1922 года почти ежедневно мы имели мясо, треску, сало, а иногда и белый хлеб. Академия увеличила жалование до 1,5 млн. советских рублей на месяц. Этого, конечно, не хватало, и мы продавали мало-помалу свои вещи: мебель, лишние платья и пр. В апреле я получил от брата Вацлава из Варшавы два письма с приглашением ехать прямо к нему, он обещал протекцию для поступления в Польше на службу и прислал мне на дорогу деньги. И я записался на эшелон беженцев, уходивший в мае в Вильно.
На мое предложение жене принять польское подданство и ехать вместе она решительно отказалась, так как не желала расстаться с дочерьми и со своим родным гнездом — Петроградом, где она родилась, где была вся ее родня, и решила умереть в Петрограде и быть похороненной в фамильном склепе. К тому же польского языка она не знала и никогда не бывала в Вильно и не знала моих родных. Приняв еще в соображение, что я ехал в Польшу с пустыми почти карманами (собранных у меня польских и советских денег хватило лишь на дорогу и, может быть, на 2–3 первые месяца жизни там на месте) и необеспеченный на дальнейшую жизнь, было бы рискованно пускаться на авось в новую страну вместе с женой. Обсудив все это совместно с женой, мы решили добровольно и полюбовно расстаться с нею навсегда. Разве только в том случае, если бы в России произошла реставрация, то тогда я мог бы вернуться в Петроград… Но доживу ли я до этого при моем преклонном возрасте?..
28 мая нового стиля 1922 г. на сборном эвакуационном пункте Варшавского вокзала собирались все пассажиры этого эшелона. Жена и три дочери меня провожали; трогательно было наше прощание, расставание мое с ними было ведь навсегда.
Наш поезд состоял из 25 грязных и без печей теплушек. Беженцев было несколько сот человек, простой народ тащил с собой весь домашний скарб, кастрюли, ведра, дырявые ванны и даже шкафы и комоды, не говоря о кроватях. В вагонах, набитых доверху вещами, сажали по 25 человек. Теснота была невозможная. Одна теплушка считалась резервною, т. е. санитарною, на случай заболеваний, там были аптечка, сестра милосердия, и в нем помещался сам комендант поезда. Это был подозрительного вида юный красноармеец — не то казачок, не то кантонист, не то волонтер из военных писарей; рука на повязке, на рукаве нашиты галуны раненого много раз в бою; из-под фуражки торчал на лбу огромный белокурый чуб, рот, как у младенца, слегка шепелявил и распространял на весь вагон букет денатурата и махорки; впрочем, был добродушен, не придирался и по целым дням ходил от вагона к вагону, побирался папиросами и делил трапезу по приглашению пассажиров. На больших станциях, где бывали военные этапы, он исчезал и приносил под мышкой бутылку, но с чем неизвестно.
Перед границей на станции Негорелово производился осмотр багажа. В трепаной солдатской шинели, с серым немытым лицом каторжанина, армянского типа, советский контролер долго тормошил наши чемоданы, а две стриженые коммунистки обыскивали пассажирок-женщин, их они раздевали, растрепывали волосы и были вообще значительно придирчивее, чем наш контролер. Один пассажир нашего вагона предложил ему 20 млн. советских рублей отступного; он быстро согласился, проверил деньги и не беспокоил больше наш вагон. Вначале он был строг и требовал отдачи ему польских бумажных денег, но, получив взятку, забыл об этом и пошел дальше.
На 7-й день мы прибыли в Барановичи. Радушно нас здесь приняли польские власти: накормили очень вкусной рисовой кашей с американской свининой и салом, чай был с настоящим сахаром и белым пшеничным хлебом; вымыли нас в бане и разместили в чистых бараках. На 4-й день нас повезли в Вильно. Здесь пассажиры уже более не скрывались и открыли друг другу свое инкогнито и свое прошлое. Оказалось, что мои попутчики были: кто бывший офицер, кто прокурор или судья, кто моряк и проч.
8 июня 1922 года мы прибыли в Вильно. Я поселился у своего племянника Станислава Цывинского, профессора гимназии Zegmunta Augusta; его брат Wieslaw, студент-юрист, служивший офицером в польских войсках, встретил меня радушно и любезно предложил свои услуги быть моим гидом при розыске наших здешних родственников. Я их обошел в течение нескольких дней, затем посетил кладбище «Bernardynskie» с могилами моих родителей и брата, зашел во двор дома Епископа Цывинского, где я жил гимназистом и уехал оттуда 50 лет назад в Морское Училище. Интернат фундуша был ликвидирован в 1915 году при нашествии немцев, а теперь мне предстояло восстановить его вновь. В Вильно я сделал попытку найти себе частную службу по электротехнике; магистрат обещал очень приветливо, но и только. Брат Вацлав звал в Варшаву, обещая найти мне службу. Я туда поехал, прожил у него два месяца, за это время побывал в Морском и разных других министерствах.
Всюду встречали очень приветливо и наобещали принять на службу: и командиром нового порта в Гдыне, и начальником радиостанции в Вильно, и на новый пороховой завод в Радоме, и директором минного завода в Пруткове, и начальником минной лаборатории в Торуне; но все эти обещания окончились ничем, и я возвратился в Вильно, где и поселился окончательно, найдя частные занятия по электротехнике в «Дирекции публичных работ». Здесь же после долгих стараний мне удалось наконец, с помощью родственников, восстановить интернат в Фундуше для гимназистов-родственников Цывинских, где впоследствии в 1923 г. были помещены сыновья моей дочери Наталии и еще 4 мальчика из той же фамилии.