Что касается ее туалета, то, к своему стыду, я должен сознаться, что не помню его и не сумею даже назвать цвет ее платья. Но зато я хорошо помню странное выражение, которое было на ее лице, пока она не увидела среди нас того, кого искала. Она совершенно успокоилась и овладела собой только тогда, когда увидела Рультабия за колонной. Она улыбнулась ему, а затем и нам.
– У нее все еще полубезумный взгляд!
Я порывисто обернулся, чтобы посмотреть, кто произнес эту недобрую фразу. За моей спиной стоял жалкий господин, которого Робер Дарзак, по своей доброте, устроил у себя в Сорбонне помощником лаборанта. Звали его Бриньоль; он был отдаленным родственником жениха. Никто не знал других родных у Дарзака, чья семья происходила из южных провинций. Дарзак давно лишился отца и матери, братьев и сестер у него не было, и он потерял всякую связь с родным Провансом, откуда принес горячую жажду успеха, редкую трудоспособность, крепкую голову и природную потребность в привязанности и преданности, которая проявилась по отношению к профессору Станжерсону и его дочери. Дарзака также отличал мягкий акцент, который вначале вызывал улыбку у его сорбоннских учеников; вскоре они, однако, полюбили эту тихую и музыкальную речь, смягчавшую неизбежную сухость лекций их молодого и уже знаменитого учителя.
В одно прекрасное весеннее утро прошлого года, – следовательно, минуло уже около года, – Робер Дарзак представил нам Бриньоля. Последний приехал прямо из Экса, где работал в физическом институте; из‑за какого‑то проступка его выбросили на улицу, но он вовремя вспомнил о своем родстве с Дарзаком, отправился в Париж и сумел так разжалобить жениха Матильды Станжерсон, что последний взял его к себе. В то время здоровье Робера Дарзака нельзя было назвать цветущим, он еще не успел оправиться после потрясений, пережитых им в Гландье и зале суда, но уже можно было с уверенностью сказать, что выздоровление Матильды и ожидание их скорой свадьбы должны были благоприятно повлиять как на моральное, так и на физическое состояние профессора. Между тем мы все заметили, что с тех пор, как появился Бриньоль, помощь которого должна была существенно облегчить работу Дарзаку, последний лишь слабел.
Нельзя сказать, что Бриньоль вообще принес с собой удачу, так как во время опытов один за другим произошли два несчастных случая. Первый был вызван необъяснимым разрывом гейслеровой трубки[6], осколки которой могли опасно поранить Дарзака, но поранили самого Бриньоля – у него до сих пор остались шрамы на руках. Второй случай, более опасный по возможным последствиям, произошел вследствие неожиданного взрыва небольшой бензиновой горелки, над которой Дарзак как раз в этот момент наклонился. Пламя могло сжечь ему все лицо, но, к счастью, опалило лишь ресницы и расстроило на некоторое время зрение, так что он с трудом переносил яркий солнечный свет.
Со времени таинственных приключений в Гландье я был склонен относиться с крайним подозрением к самым обыденным вещам. Мне довелось присутствовать при последнем несчастном случае. Я сам отвел нашего друга к аптекарю, а оттуда к доктору и довольно сухо попросил Бриньоля, выразившего желание нас сопровождать, оставаться на месте. По дороге Дарзак спросил, почему я так резко обошелся с этим бедным Бриньолем; я ответил, что вообще не испытываю симпатии к этому человеку, так как мне не нравятся его манеры, к тому же я считал его виновным в роковой случайности. Дарзак хотел узнать причину, но я не сумел назвать ее, и он рассмеялся. Однако смех его прекратился, когда доктор объявил, что он мог потерять зрение и лишь чудо спасло его.
Мои подозрения по поводу Бриньоля, без сомнения, были смешны, и несчастные случайности больше не повторялись. Тем не менее я настолько был предубежден против него, что в глубине души не мог простить ему ухудшения здоровья Дарзака. В начале зимы Дарзак стал кашлять, так что я, да и все мы умоляли его взять отпуск и отправиться на юг. Доктора посоветовали ему Сан-Ремо. Он поехал и уже через неделю написал нам, что чувствует себя гораздо лучше; ему казалось, что с тех пор, как он прибыл туда, «с его груди свалилась какая‑то тяжесть…» «Я дышу!.. Я дышу!.. – говорил он нам. – Уезжая из Парижа, я задыхался!..» Это письмо Дарзака заставило меня призадуматься, и я поделился своими мыслями с Рультабием. Последний был также очень удивлен тем фактом, что Дарзак плохо чувствовал себя вблизи Бриньоля и поправлялся, лишь расставшись с ним… Моя убежденность в этом была настолько сильна, что я ни за что не хотел позволить Бриньолю уехать из Парижа. Нет, ни за что! Если бы он уехал, я последовал бы за ним! Но он не уехал – наоборот, Станжерсоны никогда не видели его у себя чаще, чем в эти дни. Якобы для того, чтобы справиться о здоровье Дарзака, он все время захаживал к профессору и торчал у него. Как‑то раз ему удалось повидать и Матильду, но я нарисовал невесте Дарзака такой портрет Бриньоля, что навсегда возбудил в ней отвращение к нему и был очень доволен этим успехом.
Дарзак провел в Сан-Ремо четыре месяца и вернулся почти совершенно выздоровевшим. Впрочем, глаза его все еще были очень слабы, так что ему необходимо было сохранять большую осторожность. Рультабий и я решили следить за Бриньолем и обрадовались, узнав, что свадьба должна состояться в самом ближайшем времени и что Дарзак уедет с женой в далекое путешествие, подальше от Парижа и… Бриньоля. Вернувшись из Сан-Ремо, Дарзак спросил меня:
– Ну, как ваши дела с бедным Бриньолем? Примирились ли вы с ним?
– Увы, нет! – ответил я.
И он снова стал подсмеиваться надо мной и засыпать меня своими провансальскими остротами, которые пускал в ход, когда был весел, и которые приобрели новые краски после пребывания на юге. Он был счастлив! Но мы могли получить верное представление о его счастье, – мы очень редко встречались с ним в тот период времени, – лишь на пороге этой церкви, где он предстал перед нами будто преображенным. Он был горд и держал прямо свой обыкновенно слегка сгорбленный стан, отчего казался выше и красивее.
Я поспешил отойти от Бриньоля, который вызывал во мне отвращение, и встал позади несчастного Станжерсона; последний всю церемонию простоял, скрестив на груди руки, ничего не видя и не слыша. Когда все было окончено, мне пришлось тронуть его за плечо, чтобы вывести из забытья.
Все перешли в ризницу, и Андре Гесс облегченно вздохнул.
– Наконец‑то! – сказал он. – Можно перевести дух…
– Отчего же вы не могли сделать это раньше, друг мой? – спросил его Анри-Робер.
Тогда Гесс признался, что до последней минуты опасался появления мертвеца.
– Что вы хотите! – возразил он подтрунивавшему над ним приятелю. – Я не могу привыкнуть к мысли, что Фредерик Ларсан согласился наконец умереть!..
Все мы – нас было человек десять – собрались в ризнице, где свидетели расписывались в книгах, в то время как остальные мило поздравляли новобрачных. В этой ризнице было еще темнее, чем в церкви, и я мог бы именно темнотой объяснить себе то обстоятельство, что не вижу Рультабия, если бы комната не была так мала. Он исчез – это было совершенно очевидно. Что это могло означать? Матильда уже два раза спрашивала о нем, и Дарзак попросил меня поискать его, что я охотно исполнил, но вернулся в ризницу один, так как нигде не нашел Рультабия.
– Как это досадно, – заметил Дарзак, – и совершенно необъяснимо. Уверены ли вы, что посмотрели везде? Он, наверно, сидит в каком‑нибудь углу и мечтает.
– Я везде искал и звал его, – возразил я.
Но Дарзак не удовлетворился моим ответом и решил сам обойти церковь. Он оказался удачливее меня, узнав у нищего, стоявшего у входа, что несколько минут назад из церкви вышел и уехал на извозчике молодой человек, который не мог быть никем иным, как Рультабием. Когда Дарзак сообщил об этом своей жене, она чрезвычайно огорчилась и, подозвав меня, сказала:
– Дорогой Сенклер, вы знаете, что мы уезжаем через два часа с Лионского вокзала; разыщите и привезите нашего молодого друга, скажите ему, что его необъяснимое поведение сильно меня беспокоит…