– Позвольте мне вас довезти до дома, – предложил он мне, нанимая извозчика в лучшую в городе Кокуевскую гостиницу.
– Нет, спасибо, рядом живу… Вон тут…
Он уехал, а я сунул в карман руки и… нашел в правом кармане рублевую бумажку, а в ней два двугривенных и два пятиалтынных. И когда мне успел их сунуть мой собеседник, так и до сих пор не понимаю. Но сделал это он необычайно ловко и совершенно кстати.
Я тотчас же вернулся в трактир, взял бутылку водки, в лавочке купил 2 фунта кренделей и фунт постного сахару для портных и для баб. Я пришел к ним, когда они, переругиваясь, собирались спать, но когда я портным выставил бутылку, а бабам – лакомство, то стал первым гостем.
Уснул на полу. Мне подостлали какое-то тряпье, под голову баба дала свернутую шубку, от которой пахло керосином. Я долго не спал и проснулся, когда уже рассвело и на шестке кипятили чугунок для чая.
Утром я пошел искать какого-нибудь места, перебегая с тротуара на тротуар или заходя во дворы, когда встречал какого-нибудь товарища по полку или знакомого офицера – солдат я не стеснялся, солдат не осудит, а еще позавидует поддевке и пальтишку – вольный стал!
* * *
Где-где я не был, и в магазинах, и в конторах, и в гостиницы заходил, все искал место «по письменной части». Рассказывать приключения этой голодной недели – и скучно и неинтересно: кто из людей в поисках места не испытывал этого и не испытывает теперь. В лучшем случае – вежливый отказ, а то на дерзость приходилось натыкаться:
– Шляются тут. Того и гляди, стащут что…
Наконец повезло. Возвращаюсь в город с вокзала, где мне добрый человек, услыхав мою просьбу, сказал, что без протекции и не думай попасть.
Вокзал тогда был один, Московский, и стоял, как и теперь стоит, за речкой Которослью.
От вокзала до Которосли, до Американского моста, как тогда мост этот назывался, расстояние большое, а на середине пути стоит ряд одноэтажных, казарменного типа, зданий – это военная прогимназия, переделанная из школы военных кантонистов, о воспитании которых в полку нам еще капитан Ярилов рассказывал. И он такую же школу прошел, основанную в аракчеевские времена. Да и долго еще по пограничным еврейским местечкам ездили отряды солдат с глухими фурами и ловили еврейских ребятишек, выбирая, которые поздоровее, сажали в фуры, привозили их в города и рассылали по учебным полкам, при которых состояли школы кантонистов. Здесь их крестили, давали имя и фамилию, какая на ум придет, но, впрочем, не мудрствовали, а более называли по имени крестного отца. Отсюда много меж кантонистов было Ивановых, Александровых и Николаевых…
Воспитывали жестоко и выковывали крепких людей, солдат, ничего не признававших, кроме дисциплины. Девизом воспитания был девиз, оставленный с аракчеевских времен школам кантонистов:
– Из десятка девять убей, а десятого представь.
И выдерживали такое воспитание только люди выносливости необыкновенной.
Вот около этого здания, против которого в загородке два сторожа кололи дрова, лениво чмокая колуном по полену, которое с одного размаха расколоть можно, я остановился и сказал:
– Братцы, дайте погреться, хоть пяток полешек расколоть, я замерз.
– Ну, ладно, погрейся, а я покурю.
И старый солдат с седыми баками дал мне колун, а сам закурил носогрейку.
Ну и показал я им, как колоть надо! Выбирал самые толстые, суковатые – сосновые были дрова, – и пока другой сторож возился с поленом, я расколол десяток…
– Ну и здоров, брат, ты! На-ко вот, покури.
И бакенбардист сунул мне трубку и взялся за топор.
Я для виду курнул раза три – и к другому.
– Давай, дядя, я еще бы погрелся, а ты покури.
– Я не курю. Я по-сухопутному.
Вынул из-за голенища берестяную тавлинку, постучал указательным пальцем по крышке, ударил тремя пальцами раза три сбоку, открыл, забрал в два пальца здоровую щепоть, склонил голову вправо, прищурил правый глаз, засунул в правую ноздрю.
– А ну-ка табачку носового, вспомни дедушку Мосолова, Луку с Петром, попадью с ведром!
Втянул табак в ноздрю, наклонил голову влево, закрыл левый глаз, всунул в левую ноздрю свежую щепоть и потянул, приговаривая:
– Клюшницу Марью, птишницу Дарью, косого звонаря, пономаря-нюхаря, дедушку Якова… – и подает мне. – Не угощаю всякого, а тебе почет.
Я вспомнил шутку старого нюхаря Костыги, захватил большую щепоть, засучил левый рукав, насыпал дорожку табаку от кисти к локтю, вынюхал ее правой ноздрей и то же повторил с правой рукой и левой ноздрей…
– Эге, да ты нашенский, нюхарь взаправдошной. Такого и угостить не жаль.
Подружились со стариком. Он мне рассказал, что этот табак с фабрики Николая Андреевича Вахрамеева, духовитый, фабрика вон там, недалече, за шошой, а то еще есть в Ярославле фабрика другого Вахрамеева и Дунаева, у тех табак позабористей, да не так духовит…
– Даром у меня табачок-то, на всех фабриках приятели, я к ним ко всем в гости хожу. Там все Мартыныча знают…
Я колол дрова, а он рассказывал, как прежде сам табак из махорки в деревянной ступе ухватом тер, что, впрочем, для меня не новость. Мой дед тоже этим занимался, и рецепт его удивительно вкусного табака у меня до сей поры цел.
– А ты сам откелева?
– Да вот места ищу, прежде конюхом в цирке был.
– А сам по-цирковому ломаться не умеешь?.. Страсть люблю цирк, – сказал Ульян, солдатик помоложе.
– Так, малость… Теперь не до ломанья, третий день не жрамши.
– А ты к нам наймайся. У нас вчерась одного за пьянство разочли… Дело немудрое, дрова колоть, печи топить, за опилками съездить на пристань да шваброй полы мыть…
Тут же меня представили вышедшему на улицу эконому, и он после двух-трех вопросов принял меня на пять рублей в месяц на казенных харчах.
И с каким же удовольствием я через час ужинал горячими щами и кашей с поджаренным салом! А наутро уж тер шваброй коридоры и гимнастическую залу, которую оставили за мной на постоянную уборку…
Не утерпел я, вынес опилки, подмел пол – а там на турник и давай сан-туше крутить, а потом в воздухе сальто-мортале и встал на ноги…
И вдруг аплодисменты и крики.
Оглянулся – человек двадцать воспитанников старшего класса из коридора вывалили ко мне.
– Новый дядька! А ну-ка еще!.. еще!..
Я страшно переконфузился, захватил швабру и убежал.
И сразу разнесся по школе слух, что новый дядька замечательный гимнаст, и сторожа говорили, но не удивлялись, зная, что я служил в цирке.
На другой день во время большой перемены меня позвал учитель гимнастики, молодой поручик Денисов, и после разговоров привел меня в зал, где играли ученики, и заставил меня проделать приемы на турнике и на трапеции, и на параллельных брусьях; особенно поразило всех, что я поднимался на лестницу, притягиваясь на одной руке. Меня ощупывали, осматривали, и установилось за мной прозвище:
– Мускулястый дядька.
Денисов звал меня на уроки гимнастики и заставлял проделывать разные штуки.
А по утрам я таскал на себе кули опилок, мыл пол, колол дрова, вечером топил четыре голландских печи, на вьюшках которых школьники пекли картошку.
Ел досыта, по вечерам играл в «свои козыри», в «носки» и в «козла» со сторожами и уж радовался, что дождусь навигации и махну на низовья Волги в привольное житье…
С дядьками сдружился, врал им разную околесицу, и больше все-таки молчал, памятуя завет отца, у которого была любимая пословица:
– Язык твой – враг твой, прежде ума твоего рыщет.
А также и другой завет Китаева:
– Нашел – молчи, украл – молчи, потерял – молчи.
И объяснение его к этому:
Скажешь, что нашел, – попросят поделиться, скажешь, что украл, – сам понимаешь, а скажешь, что потерял, – никто ничего, растеряха, тебе не поверит… Вот и помалкивай да чужое послухивай, что знаешь, то твое, про себя береги, а от другого дурака, может, что и умное услышишь. А главное, не спорь зря – пусть всяк свое брешет, пусть за ним последнее слово останется!