Литмир - Электронная Библиотека

Из множества ран семь оказались смертельными. Печень была глубоко рассечена двумя ножевыми ударами спереди. В четырех местах был пропорот желудок, и в одном нож прошел его насквозь и пробил поджелудочную железу. Шесть ран, чуть менее серьезных, были нанесены в ободочную кишку и множество — в тонкую кишку. Единственный удар в спину, на уровне третьего поясничного позвонка, пробил правую почку. Всю брюшную полость заполняли сгустки крови, а в жиже кишечника обнаружился золотой медальон Кармелитской Пресвятой Девы, который Сантьяго Насар проглотил в четырехлетнем возрасте. В грудной полости было два ножевых ранения: одно справа, между вторым и третьим ребром, достигало легкого, второе — у левой подмышки. Шесть ран помельче обнаружились на руках и предплечьях, два горизонтальных пореза рассекали правую ляжку и мышцы живота. Ладонь правой руки была пропорота. В акте говорится: «Вроде как у распятого Христа». Вещество мозга весило на шестьдесят граммов больше, чем у обычного англичанина, и отец Амадор отметил в акте, что у Сантьяго Насара был высокоразвитый ум и блестящее будущее. Однако в конце он указывает, что печень Сантьяго Насара была увеличена, и объясняет это плохо залеченным гепатитом. «Другими словами, — сказал он мне, — жить ему все равно оставалось недолго». Доктор Дионисио Игуаран, который лечил Сантьяго Насара от гепатита, когда тому было двенадцать лет, об этом вскрытии вспоминает с возмущением. «Только священники могут быть такими тупыми, — сказал он мне. — Невозможно было втолковать ему, что у нас, жителей тропиков, печень вообще гораздо больше, чем у испанцев». Выводы гласили, что причиной смерти явилось обширное кровоизлияние вследствие любой из семи крупных ран.

Вернули нам совершенно другое тело. Полчерепа было изуродовано трепанацией, а лицо красавца, которое пощадила смерть, в конце концов совершенно утратило сходство с тем, чем оно было. К тому же священник с корнем выдрал изрубленные внутренности, а под конец, не зная, что с ними делать, с яростью осенил их крестным знамением и бросил в помойное ведро. У последних зевак, приникших к окошкам школы, навеки отбило любопытство к подобным зрелищам, студент-помощник упал в обморок, а полковник Ласаро Апонте, который многое видывал на своем веку, да и сам по долгу службы участвовал в стольких кровопусканиях, до конца дней стал вегетарианцем вдобавок к своим спиритическим наклонностям. Пустая скорлупа, начиненная тряпьем и негашеной известью, зашитая через край шпагатом, продернутым в рогожные иглы, едва не развалилась, когда мы клали ее в новый, обитый шелком гроб. «Я думал, так он подольше сохранится», — сказал мне отец Амадор. Случилось же наоборот: нам пришлось срочно хоронить его на рассвете — труп был в таком состоянии, что в доме невозможно было находиться.

Занималось мутное утро вторника. После столь тяжелого дня я не нашел в себе мужества спать в одиночку и толкнулся в двери Марии Алехандрины Сервантес — вдруг не заперто. На деревьях горели фонарики из тыквы, а во дворе, где всегда танцевали, были разложены костры и над ними дымились котлы, в которых мулатки красили в траур свои праздничные платья. Я нашел Марию Алехандрину бодрствующей — как всегда на рассвете — и совершенно обнаженной, — как всегда, когда в доме не было посторонних. Она сидела по-турецки на своем царском ложе, перед огромным блюдом с едою: телячья грудинка, отварная курица, окорок и целая груда овощей и бананов — хватило бы на пятерых. Есть без меры — таков был единственный известный ей способ плакать, и я никогда еще не видел, чтобы она делала это в такой скорби. Я лег рядом с нею, не раздеваясь — мы почти не разговаривали — и тоже плакал на свой лад, как умел. Я думал, как жестоко обошлась с Сантьяго Насаром судьба: за двадцать лет везения он заплатил не просто смертью — его тело искромсали, расчленили, изничтожили. Я заснул и мне приснилось, что в комнату входит женщина с девочкой на руках, а та все грызет и грызет кукурузные зерна, не переводя духа, и они, непрожеванные, падают ей на платьице. Женщина сказала мне: «Жует — не думает, что делает, только добро переводит». Я вдруг почувствовал, как жадные пальцы расстегивают мне пуговицы на рубашке, и уловил опасный запах прижавшегося к моей спине хищного зверя любви, а потом — погрузился в блаженство зыбучих песков женской нежности. Но женщина вдруг замерла, кашлянула откуда-то издалека и выскользнула из моей жизни.

— Не могу, — сказала она, — пахнешь им.

И не один я. Все в тот день пахло Сантьяго Насаром. Братья Викарио чувствовали этот запах в камере, куда их запер алькальд в ожидании, пока его осенит, как с ними поступить. «Сколько я ни драил себя мочалкой и мылом, не мог отмыть этого запаха», — сказал мне Педро Викарио. Они не спали уже три ночи и не могли забыться сном, потому что стоило им задремать, как они снова совершали преступление. Уже почти стариком, пытаясь объяснить мне свое состояние в тот бесконечный день, Пабло Викарио сказал, не подыскивая особенно слов: «Все равно как проснуться и еще раз проснуться». Эти слова навели меня на мысль, что самым невыносимым для них в тюрьме было ясное понимание того, что они сделали.

Камера была длиною в три метра, с забранным железными прутьями окном у самого потолка, с парашей, с кувшином и тазом для умывания, двумя солдатскими койками и циновками вместо матраса. Полковник Апонте, под чьим руководством создавалась эта тюрьма, говорил, что ни один отель на свете не строился с большей заботой о человеке, чем она. Мой брат Луис Энрике был с ним согласен, потому что однажды просидел там ночь из-за ссоры, которая вышла между музыкантами, и алькальд из человеколюбия позволил, чтобы одна из мулаток его сопровождала. Быть может, то же самое думали братья Викарио в восемь часов утра, когда почувствовали себя спасенными от арабов. В этот момент их поддерживала мысль, что они исполнили свой закон, беспокоил их только запах. Они попросили побольше воды, пемзы и мочалку и смыли кровь с рук и лица, а потом постирали рубашки, но покоя не нашли. Педро Викарио попросил еще слабительного, мочегонного и стерильный бинт для перевязки — за утро ему удалось помочиться два раза. Однако в тот день чем дальше, тем труднее становилась для него жизнь, так что запах отошел на второй план. В два часа дня, когда в вымороченном пекле, казалось, вот-вот расплавишься, Педро Викарио почувствовал такую усталость, что не мог больше лежать на койке, но и стоять от усталости тоже не мог. Боль из паха переместилась к шее, моча перестала отходить, и его одолевала мысль, что он никогда в жизни не сумеет больше заснуть. «Я провел без сна одиннадцать месяцев», — сказал он мне, и я, достаточно хорошо зная его, верю: так оно и было. Есть он тоже долго не мог. Но Пабло Викарио поел — понемножку от всего, что им принесли, а четверть часа спустя у него открылся чудовищный понос. В шесть вечера, в то самое время, когда производилось вскрытие Сантьяго Насара, алькальда срочно вызвали, потому что Педро Викарио был убежден, что его брата отравили. «Я исходил водой, — сказал мне Пабло Викарио, — и мы не могли избавиться от мысли, что это — штучки арабов». К тому времени уже дважды выносили до краев переполненную парашу, и шесть раз тюремный надзиратель водил Пабло Викарио в нужник при алькальдии. Там его и застал полковник Апонте — в общественной уборной без дверей, под дулом винтовки надзирателя, его так несло, что мысль об отравлении вовсе не казалась нелепой. Однако ее отбросили, как только выяснилось, что он лишь пил воду и съел то, что прислала им Пура Викарио. Тем не менее на алькальда это произвело такое впечатление, что он под специальной охраной отправил заключенных к себе домой до прибытия следователя, который переправил их в тюрьму в Риоачу.

Страх близнецов в полной мере соответствовал настроению улицы. Не исключалось, что арабы будут мстить, однако никто — кроме братьев Викарио — не думал о яде. Скорее всего, полагали, арабы дождутся ночи, плеснут бензину в тюремное окошко и сожгут пленников вместе с тюрьмой. Но такое предположение было слишком примитивным.

12
{"b":"19149","o":1}