Да, но чтобы вырваться, надо идти в бой, в атаку, надо кому-то погибнуть и, может быть, остаться несхороненным лежать под открытым небом, под знойным солнцем. И это — необходимость, жестокая и ужасная закономерность войны. И нечего здесь распускать слюни, прикидывать, где бой настоящий, а где нет. Фронт — это мы! Здесь, на этом фронте, погиб сегодня чудесный парень Гриша Лоб, разоблачив смертью своей переодетых фашистов и сохранив этим, может, десятки жизней наших людей…
Значит, чтобы ударить по врагу как следует и вырвать из ловушки колонну, надо приказать идти в атаку всем, а командирам и политработникам — впереди…
— Маринин! — окликнул Петра Маслюков, оторвав его от мыслей, которые после сумятицы в голове начали приобретать стройное течение.
Когда Петр перешел на другую сторону колонны, старший батальонный комиссар сказал ему:
— Надо проследить, чтоб народ из приблудных машин не отсиживался в колонне, когда в атаку поднимемся. Видишь, наиндючились как! — И старший батальонный комиссар указал на группу бойцов, молча куривших у грузовика. — Небось думают: влипли с этой колонной, сами бы проскочили. На таких надежды мало.
Петр с восхищением посмотрел на Маслюкова. Ведь начальник политотдела говорил почти о том же, о чем он, Маринин, только сейчас размышлял…
Когда пошли дальше, Петр неожиданно столкнулся у санитарного автобуса с отцом Ани — военврачом Велеховым. Поблекший, сникший, с блуждающим взглядом, он не был похож на того недавнего, чопорного и гордо носившего себя Велехова.
— Здравствуйте, мой молодой друг, — первым поздоровался он с Марининым каким-то болезненным голосом.
Петр взял под козырек и хотел было пройти дальше, но Велехов придержал его за руку повыше локтя.
— Не дай бог, чтоб Аня моя в такую заваруху попала, — со вздохом вымолвил он, опасливо взглянув по сторонам своими темными, чуть выпученными глазами. — Как думаете, добралась она до Минска?
— Конечно, добралась, — твердо ответил Маринин, хотя далеко не был убежден в том, что говорил. Ему просто было жаль этого растерявшегося человека и неудобно за него.
— А что толку, — хмуро бросил из автобуса шофер, который раздвигал там на полу ящики, узлы, чемоданы, готовя, видимо, «убежище» для начальства. — Говорят, десант в Минске.
— Болтают, а вы повторяете! — зло сказал Петр и, боясь отстать от Маслюкова, пошел вдоль колонны.
Но тут же опять остановился. Он услышал, что шофер — молодой широкогрудый солдат, стоя у своей полуторки, кому-то говорил:
— Товарищ капитан, ваш окоп готов…
— Поглубже делай, — ответил из кабины притворно-сонный голос. — Чертовски голова болит…
«Капитан? — удивился Маринин. — Неужели в колонне есть капитан, который отсиживается в машине, когда вот-вот в атаку?» И он заглянул в кабину полуторки. Встретился с вызывающе-враждебным взглядом мужчины с усиками и бакенбардами. На нем была замусоленная солдатская гимнастерка без знаков различия, измятая пилотка. Это был капитан Емельянов, тот самый Емельянов, который в Ильче грозился пистолетом военврачу Савченко и обвинял его в том, что он «сеял панику в близком тылу Красной Армии».
Но младший политрук Маринин не был знаком с этим капитаном. Правда, видел его несколько раз в колонне — бравого и подтянутого…
Зло сплюнув, Петр пошел дальше. С горечью и омерзением думал о том, что в жизни иные подделываются, играют, маскируются словом и позой, создают видимость. А здесь, когда рядом смерть, все слетает — остается то, что есть. Вот и капитан этот, да и Велехов тоже — тут они настоящие, без подделки — жалкие и трусливые.
А ведь всем было страшно. Очень страшно оттого, что не мы, а фашисты наступают, что не враг, а мы отходим в глубь своей территории. И пока непонятно многое. Почему так случилось? Но сбросить с себя командирскую форму, спрятаться в кабину?.. Как же могло такое прийти в голову здоровому человеку?
Петр как бы внутренним взором оглянулся вокруг себя. Да, все-таки кое-кто поддался панике. Но это одиночки, те, которые, может, в силу обстоятельств оторвались от коллектива — от своих частей, да такие, как этот капитан с бакенбардами, — трусы и шкурники. Остальные — армия настоящая, советская. Каждый готов повиноваться приказу, готов идти на любое испытание бок о бок с товарищами, хотя всем очень трудно.
— Чего отстаешь? — недовольно спросил Маслюков, когда Маринин нагнал его.
— Да там… на суку одну наткнулся, — хрипло ответил Петр, — сбросил форму командира Красной Армии! А вместе с капитанской гимнастеркой небось и партбилет выбросил…
— Сейчас все дерьмо всплывает на воду, — угрюмо ответил Маслюков. — А не знаешь, откуда этот капитан? Не из нашего штаба?
— Не знаю…
— Ладно, разберемся потом. Вон у машин, где раненые, мелькнул, кажется, тот тип — «полковник». Пошли скорее.
«Полковник», накинув на себя красноармейскую шинель, действительно бродил возле раненых. И причиной этому был… младший политрук Морозов.
Прослышав, что в колонне появились представители штаба армии, Морозов случайно наткнулся на «батальонного комиссара» из свиты «полковника» и по секрету сообщил, что он везет с собой знамя танковой бригады, которое ему приказано доставить в штаб дивизии. «Батальонный комиссар» потребовал немедленно передать знамя ему, разумеется, под расписку и, когда Морозов заколебался, побежал разыскивать «полковника».
А затем по колонне пополз слух, что «представители штаба армии» переодетые фашисты. То там, то здесь начали раздаваться выстрелы. Вскоре младший политрук Морозов увидел на обочине дороги убитого знакомого «батальонного комиссара», разглядел эсэсовскую форму под красноармейским обмундированием. Поеживаясь от мысли, что он чуть самолично не передал врагу святыню, сердце бригады, Морозов достал из противогазной сумки знамя и спрятал его на своей груди под гимнастеркой.
Но «полковник» уже знал о младшем политруке с перебинтованной головой и выжидал удобного случая.
Младший политрук Морозов, приметный среди других ходячих раненых по огромной белой повязке на голове, руководил отрывкой щелей. Часть щелей была готова, и в них снесли с машин тяжелораненых. Работали все. Люба Яковлева уже успела натереть на руке водяную мозоль. Она приглядывалась ко всему с любопытством и, наверное, была чуть ли не единственным человеком в колонне, который не понимал серьезности сложившейся обстановки.
Держась поближе к Савченко, Люба то и дело донимала его вопросами или делилась впечатлениями.
Вот и сейчас… Ночь поблекла, потускнели на небе звезды, и стала отчетливо просматриваться уходящая вправо и влево, в предрассветную мглу, цепочка окопов. Глядя то на окопы, то на полыхающие где-то в стороне вспышки ракет, прислушиваясь к грому отдаленной канонады, Люба, толкнув локтем стоящего рядом Савченко, восторженно прошептала:
— Как интересно, Виктор Степанович…
— Вы сумасшедшая! — сухо ответил ей Савченко. — Это не война, а черт знает что! — Он забрал из ее рук лопатку и направился к роющим землю солдатам.
Люба еще немного постояла, а потом кинулась вслед за хирургом и тут же натолкнулась на вынырнувшего из-за машины «полковника».
«Полковник» испуганно шарахнулся в сторону, уронил накинутую на плечи красноармейскую шинель, схватился за автомат.
— Спрячьте свою пушку! — отведя от себя его автомат, Люба скользнула в щель, где лежала Аня Велехова, и зажгла электрический фонарь, подаренный ей кем-то из раненых.
— Пить… пить, — шептали черные, потрескавшиеся губы Ани.
Люба присела к девушке, отстегнула от ремня флягу. Сделав глоток, Аня открыла глаза, страдальчески посмотрела на Любу.
— Спасибо тебе… — зашептала она. — Ты хорошая… а я помру. И мама умрет, если узнает… Передай папе… Ты не знаешь моего папу? Он красивый такой, большой… Военврач Велехов… Ох, если б был папа здесь, он бы меня спас…
— Не надо говорить, тебе вредно. — Люба часто заморгала глазами, сдерживая слезы.
— Мне уже все равно… — тихим, покорным голосом ответила Аня, и в уголках ее губ, в маслянистой сини глаз затрепетала смертная тоска. — А ты его… любишь… очень?