— Продолжайте изучать, — сказал писатель. — Желаю удачи.
Он проверил, плотно ли закрыта дверь, и вновь забрался в ванну, в блаженстве вытянулся и закрыл глаза. Перед его мысленным взором тотчас возникла прекрасная папиросница. Она распахнула свою пушистую кроличью шубку и призывно смотрела на него. Он вглядывался в ее глаза — ему казалось, что он парит в невесомости, летит в страну невиданной страсти. На всякий случай он крепко ухватился за край ванны, чтобы по пути туда ненароком не утонуть.
„Мое тело изношено, как старый башмак, — размышлял он. — На него как на обглоданную кость не польстится даже голодный шакал. Но когда я думаю о прекрасной папироснице, я словно окунаюсь в живые воды и выхожу из них молодым, полным сил и внутреннего огня. Неужели такое возможно? Та счастливая радость, что ждет меня… Ведь в конце концов я достану деньги. Не буду же я всю жизнь искать их. Сколько же можно пересчитывать свои скудные гонорары?" Он открыл глаза, но тут же вновь закрыл их. Он был неисправимым оптимистом, его неудержимо влекла к себе прекрасная папиросница, которая вдруг то превращалась в девственно белую луну, то вновь становилась сама собой: упругой и меткой, влекущей к себе горячей плотью.
Писатель нежился в ванне и грезил о прекрасной папироснице. Не будучи практичным человеком, он все же наметил план, как достать пять рублей. Он решил продать сюжет рассказа своему коллеге прозаику Клыкастому — очень милому, толстому человеку с тонкими ногами, у которого к тому же можно гостеприимно согреться и попить чайку.
На большее не рассчитывал — Клыкастый был трезвенником. Ходили, правда слухи, что он пьет вмертвую под замок, то есть закрывается и неделю хлещет так, как не снилось ни одному выпивохе во всем околотке. Но мало ли о чем болтают досужие обыватели. Посвежевший и помолодевший писатель вышел на улицу.
К ночи мороз усилился, мокрое белье на нем олубенело, топорщилось острыми углами, глухо стукало словно просилось наружу… Под режуще холодным ветром гремела жестяная грудь луны. Но сейчас она уже не манила к себе — писатель замерз. Даже пупок у него превратился в сосульку.
Он подошел к дому Клыкастого, вошел в пахнущий паутиной подъезд, на гремящем лифте поднялся вверх, на площадке нажал кнопку музыкального звонка. Через несколько минут ему открыли дверь, помогли снять пальто, шапку, провели в гостиную, усадили в полукресло и таким образом, как понял писатель, сразу ограничили зону его передвижения по квартире.
Спустя две минуты — кинематографически быстро на столе перед писателем уже стояла закуска — на хрустальных блюдах папиросными ломтиками — для удобства пережевывания — нарезанная колбаса, подсохший кусочек сыра с отломленным уголком, две любительских карамельки к чаю и, наконец, сам чай, из заботы о здоровье веселого гостя желтенького цвета — крепкая заварка, как известно, вредна. Клыкастый сел напротив писателя и, устремив на него умильный взгляд, сказал: „Ну?" Другой бы может и стушевался от такого внимания, но не писатель. Жена Клыкастого сидела сбоку, даже чуть сзади — так что он целиком был в поле зрения. „Крепко окружили", — подумал писатель.
Он прихлебывал теплый чай вприкуску с карамелькой и беседовал с хозяином. Клыкастый выписывал научно-популярные журналы и был очень эрудированным человеком.
— А скажите, — говорил он, — если все улицы нашего города соединить и вытянуть по прямой, то получится очень большое расстояние. Верно?
— Хотите сюжет? — напрямую спросил писатель. Он держал в руке стакан чая, как чашу изгоняющий из нее яд Иоанн Евангелист на знаменитом полотне Эль Греко. — Всего за пять рублей. Вы сможете сделать из него роман или пьесу.
Клыкастый с готовностью кивнул. Писатель стал рассказывать.
— Некий гражданин приехал в Дом отдыха. Это был я, — смущенно признался писатель. — Ему, то есть мне, в первую же ночь до утра мешал стук кровати в стену из соседней комнаты. Утром он, то есть я, подошел к женщине, живущей в соседней комнате, и спросил как получилось, что всю ночь спинка ее кровати стучала в мою стену. Но вместо ответа она молча влепила ему, то есть мне пощечину и ушла. Ну, как? Стоит этот сюжет пять рублей?
— А скажите, — заговорил Клыкастый, загадочно улыбаясь, — если все толчки кроватей о стены, то есть механическую энергию, преобразовать в электрическую, смогло бы человечество преодолеть энергетический кризис? Как вы считаете? Ой! — вскрикнул он. — Откуда это?
У ног писателя на паркете образовалась небольшая лужа воды.
— А, — сказал он, поднимаясь, — не обращайте внимания. Это с меня. Я постирал белье, но не выкрутил. Ну, я пошел. Пока. Спасибо за угощение. — Он оделся в прихожей, поспешно вышел, спустился вниз, на гремящем лифте и вышел на студеную улицу. Белье быстро вновь олубенело и не облепляло тело, как в теплой комнате. „Хорошие люди, — благодарно подумал он о Клыкастых, — душевные. Чаем угостили, отогрели. Пойду-ка к Захирееву. Может он купит сюжет?"
Писатель остановился у бетонного столба, скобкой загнутого вверх, в сторону середины улицы, и, подняв вверх голову, смотрел на дугу фонаря над головой. Ему казалось, что он летит куда-то в темное бесконечное пространство вместе с этой дугой, бетонным столбом, плохо иллюминированной улицей. В столб с жалобным шелестом ударяла струя, такая же желтенькая, как чай, которым его только что угощали.
Чтобы не остыть, писатель быстро шел по темной улице, и олубеневшее белье гремело на нем как железный лифт, на котором он не так давно поднимался и опускался.
Захиреев впустил его, не выразив на своем худом лице с блуждающим взглядом никаких эмоций.
— Проходите, — равнодушно сказал он, скользнув взглядом по рукам и карманам гостя — контура бутылки не угадывалось — и жестом указал в направлении кухни. Писатель, не раздеваясь, последовал туда, за ним — хозяин. Они уселись за стол. Захиреев выжидающе смотрел на писателя. Взгляд его был холодным, недобрым. Кадык на худой шее выпирал вперед как острый клык. „Не вовремя я пришел, — подумал писатель. — Видно оторвал его от работы. Многоречив, напорист, но все равно его романы умрут в один день с автором. Нет, у него не разживешься пятеркой, это сразу видно, но делать нечего, раз уж пришел…"
— Хотите выпить? — казенным голосом спросил Захиреев, в упор глядя на писателя.
— Нет, нет, — поспешил отказаться писатель. — Я по делу. Хочу предложить вам один сюжет. Может пригодится. «Нет, у него пятерку не попросишь. Оплюет потом так, что до конца жизни не отмоешься».
Захиреев ждал, в упор глядя на незваного гостя.
— Некий человек, — неуверенно начал писатель, а сам подумал: „Черт его знает, зачем я это говорю…", женился на одной одинокой женщине. Вообще-то он был брачным аферистом, но она не знала этого. Стал он-с ней жить. Жили они дружно, любили друг друга. Когда его поймали, она часто вспоминала и жалела его, говорила, хоть он и был брачный аферист, но какой он был нежный и ласковый, как любил меня, как заботился. Ни с одним мужчиной его сравнить не могу.
— Какой же он был к черту брачный аферист, если он женился на ней и жил с ней, — вскрикнул Захиреев, в упор глядя на писателя своими без умными глазами, будто поймал с поличным на месте преступления. Писатель поежился, он уже стал бояться этого, проникающего сквозь кожу, взгляда.
— Он на самом деле был брачным аферистом, — виновато пояснил писатель, — и вначале женился на ней с преступными целями, но потом узнал ее ближе и полюбил.
— Чепуха какая-то, — Захиреев пожал плечами, — за что же его тогда посадили? — Ладно, продолжайте, если уж начали.
— За что его посадили, я тоже не знаю, — Сухо сказал писатель. — И не обязан знать — я ведь не следователь. Так вот, приводит он как-то домой своего приятеля — такого же жулика, как и сам, но не отмытого — заросшего щетиной, всклокоченного, да еще выпившего, спина и плечи в мелу, костюм в грязи и в перьях и говорит жене: „Знакомься, это мой сын". Та чуть в обморок не упала. „Да, он старше тебя", — говорит. „Нет, не старше, мы одногодки. Я его усыновил. Не бойся, он добрый, ласковый парень".