Это было написано приятелем и являло собой опус хорошего качества; для любого, кто знает этот язык, ключевой была фраза: «Впрочем, ситуация может со временем измениться», что означало, что нужно подождать ухода Кув де Мюрвиля, который был тогда министром иностранных дел. И когда Кув де Мюрвиль ушел, я действительно получил от Барадю, начальника отдела культурных связей, и от Бюрена де Розье, нашего посла в Италии, предложение снова работать в Министерстве иностранных дел в качестве советника по культуре в Риме. Однако к тому моменту я носил уже очень длинные волосы, джинсы, и, после семи лет службы в военно-воздушных силах и пятнадцати лет дипломатической, у меня больше не было желания снова надевать ошейник.
Ф. Б. Из приведенного письма ясно следует, что Кув де Мюрвиль противился твоему возвращению «в лоно Церкви». Ты на него за это не в обиде?
Р. Г. Ничуть. С ним у меня сохранились приятельские отношения. Отказ реинтегрировать меня не был следствием его отношений со мной, причина крылась в его отношениях с самим собой. Мне кажется — да простит он меня! — что у Кув де Мюрвиля довольно сложные отношения с самим собой, а по общему правилу в подобных случаях за издержки платят другие. В министерстве был известен его дисциплинарный ригоризм, об этом знали все, как о страсти Жоржа Бидо к корнишонам. Но когда нужно было принести себя в жертву, он не колебался. Одним из самых ужасных зрелищ, при которых мне довелось присутствовать, был визит Кув де Мюрвиля в Диснейленд, когда он был послом Франции в Вашингтоне. Он подчинился американской фольклорной традиции с самоотречением, достойным восхищения, и клянусь тебе, что зрелище, которое представлял Кув де Мюрвиль, вращающийся в одной из этих чайных чашек на блюдце, которые есть у них в Диснейленде, или гарцующий на деревянных лошадках, являлось самым замечательным примером преданного отношения к своим обязанностям и представительским функциям, который только мог подать посол-протестант… Нет, я на него не в обиде, и, кстати, в момент моего возвращения из Лос-Анджелеса я получил отличную компенсацию. Де Голль пригласил меня на обед — среди прочих там был Галюшон и еще три или четыре человека, если нужны свидетели… Генерал спрашивал меня: «Что вы сейчас собираетесь делать, Ромен Гари?» Я отвечаю, что лежу в холодильнике: так во французском МИДе говорят о дипломатах без назначения. А он говорит: «Не согласитесь ли работать со мной?» Он не упомянул ни о какой конкретной должности, но единственным свободным постом в его аппарате в тот момент был пост дипломатического советника. Что ж, пост дипломатического советника генерала де Голля — это вызывает уважение, если смотреть со стороны, однако на самом деле в нем не было смысла, де Голль нуждался в дипломатическом советнике примерно так же, как твоя родная Швейцария в дополнительных горах.
Ф. Б. Что ты ответил генералу?
Р. Г. Я ответил слишком поздно, потому что я как бы подумал несколько секунд, а это было немыслимо. Партия была проиграна… На самом деле я не думал, я был ошарашен. Я прекрасно знал, что дипломатический советник или что-то другое означает лишь присутствие. Но я был бы тогда карьерным дипломатом на посту советника при де Голле — это означало успешную карьеру. А какой наблюдательный пост для любителя человеческой натуры! И потом, возможность говорить со стариком едва ли не каждый день… Полагаю, ни о чем другом, кроме как о Мальро, мы бы не говорили. И тем не менее… Я ответил: «Мой генерал, я хочу писать». Он заговорил о другом: о переводе Хаммаршельдом стихов Сен-Жон Перса… Несколько дней после этого я не находил себе места.
Ф. Б. Почему ты отказался?
Р. Г. Из лояльности.
Ф. Б. Кому?
Р. Г. Из лояльности де Голлю. Я не мог с ним так поступить.
Ф. Б. В каком смысле?
Р. Г. Я знал человека и его требования. Я не мог работать рядом с де Голлем, потому что хотел сохранить свою сексуальную свободу.
Ф.Б. …
Р. Г. Напрасно ты смеешься. Я имею в виду, что я не мог быть сотрудником генерала, я не мог соответствовать его требованиям официальной иерархии и вести при этом свободную сексуальную жизнь. Это вопрос порядочности. А я думаю, что никто в моей жизни, кроме Франсуазы из Латинского квартала, не может обвинить меня в отсутствии порядочности. Де Голль придерживался этики респектабельности в своем понимании государственной службы, которую я не мог, не хотел применять к себе и соблюдать. Поэтому мне надо было выбирать между ложью, двойной жизнью и отказом. Это были мои последние молодые годы, ну, относительно молодые, и я не собирался жертвовать своей природой, любовью к жизни ради амбиций, ради карьерных соображений. Я не мог соблюдать этот контракт. Я могу строить свою личную жизнь так, как мне хочется, но, став непосредственным сотрудником генерала де Голля, я вступил бы в этику жизни другого, в этику, требования которой я знал и должен был бы соблюдать из лояльности. Разумеется, я иногда все же задаюсь вопросом, не поступил ли я как сноб…
Ф. Б. По-видимому, между тобой и генералом де Голлем на самом деле существовала полная несовместимость в этом плане… Он был очень строг…
Р. Г. Об этом никому ничего неведомо. Мы узнали его на склоне лет, когда он уже превратился в памятник… О его юности в Варшаве или в прочих местах… Ничего! Я расскажу тебе, к примеру, одну занятную историю, которую услышал от бывшего госсекретаря в Министерстве иностранных дел господина Липковски.
Ф. Б. Он и сейчас там работает.
Р. Г. Ах вот как. Он написал очень хорошую книгу о Китае, «Когда Китай очнется».
Ф. Б. Да нет же, это не он, ее написал Ален Пейрефит!
Р. Г. Да, да, верно. Во всяком случае, вот какую историю он мне рассказал. Он проводил тогда свою первую депутатскую избирательную кампанию в Парижском регионе. Он произносил очень яркую речь, что-то вроде: «Де Голль — великий, благородный, чистый, красивый и щедрый», — сабли наголо, как ты понимаешь. Вдруг в зале встает некий тип и орет: «Не смешите нас со своим де Голлем — Непорочной Девой Марией! Моя жена работала служанкой у де Голлей, когда была еще молоденькой. Так вот, ваш де Голль лез к ней под юбку».
Ф. Б. О боже!
Р. Г. Самое смешное, по-моему, какое впечатление это произвело на зал. Произошел раскол, с идеологической разделительной полосой как раз посередине. Одна часть избирателей принялась горланить: «Ты плохо за ней смотрел, за своей потаскушкой!» А другая: «Браво, это доказывает, что у него он был!» Иметь его или не иметь, понимаешь, вот, судя по всему, настоящий крик души, который идет от самого сердца…
Ф. Б. Трудно представить де Голля за таким занятием.
Р. Г. Де Голля вообще трудно представить.
Ф. Б. Ты уверен, что это правда?
Р. Г. Я рассказываю о том, что произошло в ходе предвыборной кампании депутата Жана де Липковски, и случай этот подлинный. Остальное… О де Голле всегда говорили как о статуе Командора, которая приходит и тащит распутника в ад: для человека, обольщавшего страну в течение двадцати лет и который был в этом отношении самым великим обольстителем, за которым пошла Франция после Бонапарта, это, согласись, весьма забавно.
Ф. Б. Здесь ты со своей обычной виртуозностью переходишь к некоему признанию, сделанному «походя», что позволяет тебе одновременно сказать правду и скользнуть по ней… Получается, что ты отказываешься стать непосредственным сотрудником генерала де Голля, «желая сохранить свою сексуальную свободу», что представляется мне не столько провозглашением твоей распутнической веры, сколько, наоборот, тайным отречением от себя самого и достаточно смиренным уважением к нравственным критериям другого, нравственным критериям де Голля. В целом что-то вроде чувства собственной недостойности…
Р. Г. Послушай, Франсуа, когда ты выдвигаешь обвинение против моего «я», уличаешь его в недостойности или в ничтожестве, я не против… Я не уставал повторять в ходе этих бесед, что не испытываю никакого почтения к своему собственному «я». Однако я вынужден вернуться здесь к вопросу лояльности. Я всегда вел лояльно игру команды, к которой принадлежал. В течение пятнадцати лет работы в министерстве я играл как остальные члены команды, говорил на принятом там языке, одевался в Лондоне, держался изысканно. Цивилизации, общества да и сам человек — это, по большей части, дело условностей, командная игра, в которой соблюдают произвольно изобретенные, сформулированные и закодированные правила. Таким образом, если есть нечто, на что я совершенно не способен, так это входить в команду, приняв ее правила игры, и в то же самое время провозглашать себя свободным от любых обязательств по отношению к команде и к правилам. Я был знаком с этикой Шарля де Голля и мадам Ивонн де Голль. Я не мог войти в эту команду и ломать комедию, продолжая отдавать дань совершенно другому представлению о Франции.