Литмир - Электронная Библиотека

Ранней осенью впервые появилась Марыся в этих краях, а осень здесь тихая, длинная, с высокими небесами, с величавым спокойствием степей… Сказочный край! Идешь по улице, а виноград лезет из каждого двора, входишь на веранду — аж на плечи тебе он свисает сине-сизыми и янтарными гроздьями. Хаты большие, разрисованы одна лучше другой, до самых крыш увиты виноградными лозами, фасады утопают в зарослях мальв, бархоток да еще тех странных взлохмаченных цветов, имя которым «нечесаная барыня»… Заборы всюду увиты вьюнком с колокольчиками чистого небесного цвета.

В день приезда Марыси Ганна Остаповна сама пригласила коллегу к себе «на постой», хотя теперь иногда и грозится шутливо, что за беспокойный нрав постоялицы будет брать с нее дополнительную подать.

И потянулись будни трудовые. Любительница лыжного спорта, Марыся и тут загорелась: поставим всех на лыжи! Сами в мастерских изготовим! Директор хотя и с улыбкой снисхождения, все же согласился, дал задание, изготовили партию лыж еще осенью, однако встать на них так и не пришлось: зима здешняя оказалась без снега, раз или два выпал, да солнце его тут же и слизывало. Даже птицы не все отсюда улетают в теплые края, некоторые зимуют по соседству, возле ГЭС, потому что ниже турбин вода никогда не замерзает… Марыся тоже не улетала, все крепче берет ее в объятия этот смуглый, веселый юг. Ни разу не пожалела, что напросилась сюда. Глушь? Но разве же есть глушь для такого человека, как, например, Ганна Остаповна? Нет глуши для того, кто живет в полную силу, кто мыслит, горит повсечасно, никогда не знает покоя!

Трудно? Конечно, трудно. Теперь Марыся может понять ту однокурсницу, которая воскликнула когда-то: «Идти работать с правонарушителями — это просто безумие!» Неуравновешенные, буйные, неистовые… Хотя по-своему они последовательны, нетерпимы к фальши, малейшая ложь или несправедливость вызывает в них бурю негодования… Встречаются, конечно, среди них грубые, коварные. Есть несчастные. Есть просто смешные… Вот Бугор отказался работать. «Не хочу работать — хочу только есть!» Ладно, садись вон там, отдельно в углу столовой, вот тебе черпак — ешь. Мало одной порции, дежурный принесет вторую, принесет и третью, а ты только ешь, набивай курсак… Вся школа наблюдает, как Бугор, сидя за отдельным персональным столом, молча орудует своим черпаком. Однако наступает все же тот день, когда Бугор говорит: «Довольно. Набил брюхо, аж надоело… Хочу теперь, как все».

Ох, неспокойная публика будет на твоей «Бригантине»! Сдержит ли ваших маленьких пиратов этот ромашковый сентиментальный барьер, остановит ли, когда бросятся врассыпную на дикий зов степного раздолья, всех озорных его искушений!

Марыся вольготно раскинулась на траве, загляделась на свисающие гроздья. Пахнет акация густо, медово, сладкая истома охватывает девушку. Пчелы гудят, облепляют бело-розовый цвет — откуда-то, видно, издалека, прилетают за нектаром. По ту сторону урочища Берестецкий голосом античного громовержца декламирует излюбленные строки из «Песни моряков»:

…Завтра в iнший край мандрiвка:
Чорна дiвка — бiлий хлiб,
Бiла дiвка — чорний хлiб!..

Красивый его баритон слушать Марысе приятно. «Влюбленная», — говорит он о ней. Разумеется, имеет в виду ее прогулки со Степашко. Но любовь ли это? Скорее просто дружба, искренняя, товарищеская, чуть ироничная… Настоящая же любовь, какой она представляется Марысе, всеохватная, слепящая, придет ли она когда-нибудь или совсем минует ее стороной? Наверное, могла бы полюбить такого, как тот высокий в плаще, с синими грустными глазами… Тот, которого уже нет, который, может, вот с такого же холма в последний раз обнял взглядом мир… В вечность отплыла его бригантина, унесла все его недостроенные города. Как он взглянул на Марысю у ворот во время прощания… Один-единственный взгляд, а сколько, оказывается, он может сказать!

Замолк Берестецкий, вместо него из глубины урочища соловей подает голос. Говорят, все меньше становится на свете соловьев. Хамов — все больше, а соловьев — все меньше! Неужели планета в самом деле прощается с этим сереньким, самозабвенным, нежнейшим своим поэтом? А с кем же делить то чувство, что поднимается, растет в тебе, хотя и не знаешь — для кого?

Непривычное состояние переживает душа в этом дивном урочище Чортуватом. Пьянит дух акаций, от него угораешь, млеешь, погружаешься в безбрежья какого-то блаженства… Марыся снова сощуривает глаза, и сразу как бы исчезает все, тает, над тобой разливается один лишь этот золотистый свет, сотканный из солнца и клубков белых, облепленных пчелами цветов. Возникает какая-то неведомая ранее гармония, солнце растворилось, и сама ты словно бы растворяешься в сладкой неге природы, в ее душистых медах… Совсем закрываешь глаза, и тогда тебя нет, жизнь растаяла, свет излился — на месте солнца в небе кипит лишь бурая горячая туманность, полная духа разомлевших акаций и золотой пчелиной музыки…

XXIII

Бывают же и у них иногда передышки! Как-то вечером сидели они — Ганна Остаповна и Марыся — на веранде, и тополь им шелестел, и разговор шел о счастье.

— В школьных сочинениях на тему «Ваше представление о счастье» все ясно, — чуть ироническим тоном говорила Марыся. — Там за это уверенно ставишь отметки, а вот в жизни… Как, по-вашему, Ганна Остаповна: что это за птица — счастье?

— Ты, наверное, меня считаешь специалисткой по этому предмету?

— Вы заслуженная учительница… Опыт, жизненная мудрость…

— Вроде бы не успела и рассмотреть как следует эту птицу. Из каких краев прилетает и куда отлетает — трудно сказать…

— Или, может, как говорил мой любимый классик: счастье — неуловимо и в жизни существуют лишь его зарницы?

— Классику виднее.

— А вот у вас, Ганна Остаповна, много было таких зарниц?

— Были.

— Расскажите!

— Нет. Да тебе и не стоило бы просить меня об этом, добиваться исповеди от женщины моих лет…

— Приношу свои извинения.

— Трудно сказать, какое оперение у этой птицы; наверное, каждый видит ее по-своему. Но иногда эта птица прилетает… И не только в молодости. Вот будет у тебя сын, вырастет да приедет в гости… Однажды вечером пригласит тебя: «Хотите, мама, я вас на лодке покатаю?» И вот ты плывешь по Днепру и видишь, как сын звезды веслом из воды черпает…

— Да, представляю.

— Или же остановится возле калитки такси, сначала одно, за ним другое, выходят из машины полковники и люди гражданские — все такие солидные, лысые, незнакомые… И целые охапки цветов у каждого в руках. «Ганна Остаповна, ну-ка, угадайте: кто я?» — «Да ты же Оверченко! Первый заводила!..» А за ним уже другие подходят, смотрят тебе в глаза: «А я кто? А я? А я?» И, видно, для каждого из них очень важно, чтобы ты его угадала, признала, и ты угадываешь безошибочно, потому что в момент узнавания каждый из них становится в самом деле похож на тех бывших парнишек, обносившихся, полуголодных подростков твоего первого послевоенного выпуска… Это Оверченко, а это Хоха, а это Крайнев, а это Заградный, тот, который усы на сцене потерял… Ты ему со слезами на глазах из-за кулис: «Веди роль! Роль веди!» — а он нагнулся, шарит по полу, свои отклеенные усы ищет — ему главное усы!.. А теперь вот уже отец семейства, кандидат наук, другие тоже с заслугами, стоят перед тобой взволнованные лысые мальчишки: «А вы, Ганна Остаповна, почти не изменились. Только чуть седины прибавилось… Вспомнили мы, что у вас день рождения, и хотя далеко друг от друга, все же решили организоваться… Давайте, говорим, ребята, хоть раз за двадцать лет отключимся от этой проклятой текучки и навестим нашу Ганну Остаповну… И вот, как видите…»

Немало есть на свете таких, для кого день рождения Ганны Остаповны — памятный день. Когда он наступает, еще спозаранку ей приносят телеграмму от сына, и этого достаточно, чтобы уже потом до самого вечера старой учительнице было обеспечено хорошее настроение. Она уравновешенна, она сама доброта, весь этот день она по-осеннему тихо цветет. По такому случаю ее поздравят в школе, Валерий Иванович от имени коллег поднесет Ганне Остаповне букет цветов, а от службы режима Антон Герасимович басом пожелает ей «кавказского долголетия».

98
{"b":"190738","o":1}