Тоне можно позавидовать, ей все ясно, она сейчас далеко, уже где-то весело сияет глазами в отсветах пионерского костра, и никакие сомнения не раздирают ее — родится ж человек таким!.. А Лину терзают сомнения, душа ее неспокойна. Вверху над Линой в космической глубине алмазно блестят звездные узоры, стелется на юг Млечный Путь — Чумацкий Шлях, а когда на миг закроешь глаза, уже возникает перед тобой другая дорога, земная, степная, обсаженная мальвами, и про нее девушке хочется сложить стихи или передать все это музыкой… Потом ей почему-то вспоминается светлый лунный Крым и стиснутый скалами Бахчисарай, где их экскурсия ночевала, чебуречная, где вечером ели чебуреки, а после того при луне осматривали ханский дворец, парк и ту зловещую Соколиную башню, куда бросали девчат-полонянок… Окровавленных, растерзанных, измученных жаждой, гнали их по этой звездной чумацкой дороге с Украины в Крым. Растаптывались красота, честь, любовь, над всем господствовали произвол и культ грубых, кровавых ханов. Ханы сменялись ханами, а где они? Кажется, больше полсотни их было, а ни одного добрым словом не вспомнит ни песня, ни память людская… В небытие ушли вместе со своими евнухами, палачами, средневековыми пытками. Музейным экспонатом дотлевает грозная некогда Соколиная башня… Наверху она вся опоясана узорчатыми решетками, там держали соколов, обученных для ханской охоты. И только раз в год, по милости аллаха, туда, на башню, разрешалось подниматься невольницам-степнячкам, чтобы могли они посмотреть из той крымской тюрьмы на белый свет, на голубизну днепровскую, на далекое степное раздолье… Но и оттуда, с башни, им видны были лишь крутые горы, что нависают каменными лбами над городом, словно бы охраняя все живое, и только за теми гранитными скалами угадывали полонянки и горизонт широкий, и волю, и край родной… Сколько невольничьих песен в тех ущельях родилось, сколько слез было там пролито, от которых и ханский негорючий камень горел! Недаром же одна из пленниц на рушнике, что чудом сберегся с тех давних времен, вышила золотом и цветными нитями дерево-калину да соловья и посадила их в челнок-каючок, на лодочке послала ту вышитую девичью свою мечту через горы, куда порывалась ее душа!
Таков Бахчисарай. Словно жуткий сон, все это зримо вставало перед Линой: и тучи конников, и арканы, и полонянки, которых гоном гонят, чтобы похоронить в ханских гаремах степную их красоту и молодость, чтобы выпить, высушить их взлелеянные на воле чувства… Только потом, когда экскурсионная группа оставила наконец то прогнившее ханское логово да поднялась на гору, все мрачные видения прошлого разом исчезли, рассеялись, в горах был словно бы иной воздух, теплая южная ночь сухо звенела цикадами, и полная луна привольно сияла над Бахчисараем, над его минаретами и тополями. Лина и сейчас отсюда, из степи, будто охватывает взглядом все недавнее путешествие, чарующий край, где луна песенно освещает море, ровное и бесконечное, и поднятую в небо диадему Крымских гор от Ай-Петри до Чатыр-Дага. Какая-нибудь влюбленная пара, наверно, стоит теперь на том камне, где Лина недавно стояла, созерцает красоту ночных, наполненных свежестью долин, в которых то тут, то там лунный свет выхватывает силуэт тополя, что, будто придя из степей, побратавшись с кипарисом, стройно возвышается над кровавым ханским логовищем… Аромат ночи, стрекотание цикад, контральтовое клокотание воды в арыках… Все необычно, все не перестает удивлять Лину. Жила в снегах, в тундре, чувствовала ледяное дыхание арктического океана, грохот прибоев и даже не предполагала, что будут ласкать ее такие нежнейшие южные ночи, как там, в Крыму, и вот здесь, где пахнет орехом, степью, ночной фиалкой и спать можно во дворе, не залезая в меховой мешок, и где неутомимое стрекотание цикад будет звучать для тебя извечной мелодией мира…
До поздней ночи хватило отцу хлопот у «москвича», еще осталось и на утро. Собирались выехать с восходом, ведь неблизкая дорога, но уже и солнце поднялось, а «москвич» все голубовато поблескивает у совхозных мастерских, где отец еще что-то вытачивает да подпиливает. Лина тоже здесь, готовая в дорогу. Стоит в дверях мастерской и, не отрываясь, смотрит, как работает товарищ Куренной, бывший морской офицер-подводник, а нынче токарь по металлу. Есть что-то артистическое в его работе. Во время производственной практики хлопцы из их класса всегда толпой стояли у станка товарища Куренного, чтобы посмотреть, как он устанавливает резцы и начинает свое чародейство, как легко вьется ему под ноги лента сизого металлического серпантина. Лина однажды хотела взять стружку у него из-под ног, а она оказалась такой горячей, что даже пальцы обожгла. Этот товарищ Куренной в недавнем прошлом где-то на Севере плавал на подводной лодке, и, хотя до старости человеку еще далеко, пришлось брать отставку по состоянию здоровья. Дома, однако, после отставки сидеть не захотел, звали на работу в район, тоже не пошел, сам попросился в мастерскую. «Я, говорит, люблю токарничать…» И правда, любит, ничего не скажешь.
Властью над вещами, своим будничным трудовым творчеством — вот чем поражают здесь Лину рабочие. Муфты вытачивают, рессоры сваривают, в одном месте что-то куют, в другом разбирают мотор. Безногий газорезчик Мамайчук-старший в защитном козырьке умело и уверенно ведет язычок пламени по металлу, что-то выкраивает из толстого стального листа. От простого и до сложного — все умеют эти люди, все им дается. В углу мастерской ремонтируют кузов грузовика, там же приводят в порядок сиденья кабин, пружины новые вставляют вместо поломанных, на дворе несколько рабочих размышляют над каким-то приспособлением для комбайна, что-то налаживают, переиначивают, конструируют по-своему… Лине нравится эта атмосфера дела, творчества, коллективизма, нравится, когда механик, появляясь на пороге, кричит:
— Здорово, казачество!
А они и не смеются, будто и в самом деле казачество.
Напротив кузницы ржаво краснеют кучи разного лома, в котором Виталий Рясный и его друзья копались всю весну; сейчас среди железного утиля валяются, белея на солнце, еще и огромные манометры, снятые с того военного судна, что намертво легло в водах залива. Давно уже совхозные механизаторы раздели, ободрали то судно. Будто за «золотым руном» отправлялись они туда, в свои пиратские экспедиции, а теперь, во время перекура, собравшись возле мастерских, еще и ухмыляются, весело кивая в сторону залива, в сторону раздетого стального великана:
— Если б на колеса его да в степь… Вот был бы трактор!
Во время перекура Мамайчук-севастополец, порывисто-сердито отталкиваясь от земли, подъезжает к Яцубе, что все еще ковыряется в моторе голубенького своего «москвича»; инвалид ездит, скрежещет колесиками вокруг машины, насупленно рассматривает, будто впервые видит это чудо, и хоть сейчас Мамайчук не пьян, а Лина его почему-то побаивается. Девушку отпугивает и хмурое одутловатое лицо в грязной щетине, и увечье этого человека, и то, что на большом пальце у него вместо ногтя чернеет какая-то запеченная шишка, вроде пуговицы. Лине кажется, что ветеран вот-вот погрозит ей этой пуговицей или задаст какой-то такой вопрос, на который она не сумеет ответить.
Вопрос у него и впрямь созревает, но обращается он не к Лине, а к самому Яцубе:
— Скажи, друг, зачем тебе этот персональный «москвич»?
Отец отвечает шуткой, что вот, мол, повезет дочь в институт, пешком далеко идти, но Мамайчук шутки не принимает, ему, как всегда, не дает покоя Яцубина пенсия, которая, дескать, великовата для одного — на трех солдатских вдов хватило бы.
— Ты сознательный? Нет, скажи, ты сознательный? — въедливо, как клещ, пристает Мамайчук и указывает отцу на Куренного, хлопотавшего с комбайнерами у комбайна: вот, мол, он тоже отставник, с подводной списан, а сам пришел в мастерскую, потому что совесть у человека есть.
Слово за слово, и уже вспыхивает перебранка, отец кричит:
— Ты мне глаза этим не коли! Я не сам себе пенсию устанавливал! Я за нее пургой да цингой платил! Зубы вот… видел? — И он, оскалясь, показывает Мамайчуку полный рот нержавеющей стали. — Не на курорте, брат, был! Там был, где ребенок мой вместо яблок сырую картошку грыз. Жену похоронил, с собой не считался, с ног валился, своей власти служил! А сказали: «Бери отставку», — взял.