Это был, вне всякого сомнения, он самый, хотя балахон, в который он был одет, несколько изменял его наружность. Однако маленькая голова и раздутая шея, красный рот и округлый, как плод, подбородок, а особенно усталый взгляд и некая жеманность в осанке исключали возможность ошибки, и остолбеневшему Иосифу показалось даже, что проводник, быстро прикрыв один глаз, но не изменившись в лице, подмигнул ему, что было одновременно намеком на их знакомство и призывом к молчанию. Это очень успокоило Иосифа; знакомство с проводником открывало его прежнюю жизнь больше, чем он считал нужным открыть измаильтянам, а из такого подмигиванья можно было заключить, что тот понимает это.
Но все-таки Иосифу не терпелось перекинуться с ним словом-другим, и когда путники под пенье погонщиков и звон бубенца головного верблюда оставили позади зеленую землю и перед ними легла пустынная сушь, Иосиф попросил у старика, позади которого он ехал, разрешенья еще раз на всякий случай узнать у вожатого, вполне ли тот уверен в себе.
— Ты боишься? — спросил купец.
— За всех, — ответил Иосиф. — Что же касается меня, то я впервые еду в этот проклятый край, и поэтому мне впору проливать слезы.
— Ну, что ж, расспроси его.
Иосиф подъехал к головному верблюду и сказал проводнику:
— Я уста господина. Он хочет знать, уверен ли ты в этой дороге.
Юноша поглядел на него, как и прежде, через плечо, едва приоткрыв глаза.
— Ты мог бы успокоить его своим опытом, — ответил он.
— Тес! — шепнул Иосиф. — Как ты здесь оказался?
— А ты? — спросил проводник.
— А, ладно! Не говори измаильтянам, что я ехал к своим братьям! — прошептал Иосиф.
— Не беспокойся! — ответил юноша так же тихо, и на этом первый их разговор кончился.
Но когда, проехав день и другой, они углубились в пустыню, — солнце уже хмуро село за мертвые горы, и полчища туч, посредине серых, а по краям обагренных вечерней зарей, покрывали небо над желтой, как воск, песчаной равниной, сплошь в невысоких, поросших колючками барханах, — Иосифу опять представился случай поговорить с провожатым наедине. Часть путников расположилась у одного из таких наносных холмов, где из-за внезапного похолодания им пришлось развести костер из хвороста; и так как среди них был проводник, который обычно почти не общался ни с хозяевами, ни с рабами и, не вступая ни с кем в разговоры, только изо дня в день деловито советовался со стариком по поводу дороги, то Иосиф, покончив со своими обязанностями и пожелав господину блаженной дремоты, присоединился к этой компании и, сев рядом с вожатым, стал ждать, когда наконец односложная беседа заглохнет и путники начнут клевать носом. Дождавшись этого, он легонько толкнул своего соседа и сказал:
— Послушай, мне жаль, что я тогда не смог сдержать слово и, оставив тебя в беде, не вернулся к тебе.
Бросив на него через плечо усталый взгляд, проводник сразу же снова уставился на тлеющие угли.
— Ах, вот как, ты не смог? — отвечал он. — Ну, знаешь, такого бессовестного обманщика, как ты, я еще никогда не встречал. Я сиди себе и стереги осла до седьмой пятидесятницы, а он не возвращается, как обещал. Удивляюсь, что я вообще еще с тобой разговариваю, нет, в самом деле, я просто удивляюсь себе.
— Но ведь я же, ты слышишь, прошу извинения, — пробормотал Иосиф, — и я действительно не виноват, но ты этого не знаешь. Все было не так, как я думал, и вышло иначе, чем я ожидал. Я не мог вернуться к тебе при всем желании.
— Так я тебе и поверил. Глупости, пустые отговорки. Я мог бы ждать тебя до седьмой пятидесятницы…
— Но ведь ты же не ждал меня до седьмой пятидесятницы, а пошел своей дорогой, когда увидел, что я задерживаюсь. Да и не преувеличивай бремени, которое я против собственной воли на тебя возложил! Скажи мне лучше, что сталось с Хульдой после моего ухода?
— Хульда? Кто такая Хульда?
— «Кто такая» — сказано слишком громко, — отвечал Иосиф. — Я спрашиваю об ослице Хульде, на которой мы ехали, о моем белом верховом ослике из стойла отца.
— Ослик, ослик, белый верховой ослик, — передразнил его шепотом проводник. — Ты так нежно говоришь о своей собственности, что сразу видно все твое себялюбие. Такие-то люди потом и ведут себя бессовестно…
— Да нет же, — возразил Иосиф. — О Хульде я говорю нежно не ради себя, а ради нее, это было такое ласковое, такое осторожное животное. Отец мне доверил ее, и когда я вспоминаю ее курчавую челку, падавшую ей на глаза, у меня становится тепло на душе. Я не переставал думать о ней, расставшись с тобой, и гадал об ее участи даже в такие мгновения и в такие часы, которые были полны ужаса для меня самого. Да будет тебе известно, что, с тех пор как я добрался до Шекема, несчастья не покидают меня и уделом моим стало горькое злополучье.
— Не может быть, — сказал проводник, — мне просто не верится! Злополучье? Я в полном недоумении, мне кажется, что я ослышался. Ведь ты же ехал к своим братьям? Ведь ты же всегда улыбаешься людям, а люди тебе, потому что ты красив, как резные изображения, да и живется тебе легко?! Откуда же вдруг несчастья и горькое злополучье? Я никак этого не возьму в толк.
— Однако это так, — отвечал Иосиф. — Но, повторяю, несмотря ни на что, я ни на миг не переставал думать о бедной Хульде.
— Ну, что ж, — сказал проводник, — ну, что ж.
И, как прежде, кося, повращал глазами — быстро и странно.
— Ну, что ж, молодой раб Узарсиф, ты говоришь, а я слушаю. Вообще-то, пожалуй, не стоило бы вспоминать о каком-то осле при таких обстоятельствах, ибо что в нем проку теперь и что значит он по сравнению со всем остальным? Но я допускаю, что, тревожась об этой твари среди собственных бед, ты вел себя самым похвальным образом и такое поведение зачтется тебе.
— Но что же с ней сталось?
— С тварью-то? Гм, для человека моего пошиба это довольно-таки обидное занятие — сначала понапрасну стеречь какого-то осла, а потом еще отдавать отчет о невостребованном имуществе. Сам не знаю, как я дошел до этого. Но можешь быть спокоен. По последним моим впечатлениям, с бабкой ослицы дело обстояло отнюдь не так плохо, как нам сперва показалось со страху. По всей видимости, она была вывихнута, но не сломана, то есть именно по видимости она была сломана, а на самом-то деле всего лишь вывихнута, пойми меня верно. Покуда я ждал тебя, у меня было предостаточно времени, чтобы заняться ногой ослицы, а когда у меня наконец иссякло терпение, Хульда была уже в состоянии передвигаться, хотя преимущественно только на трех ногах. Я сам приехал на ней в Дофан и пристроил ее в одном доме, которому, к его и к своей выгоде, не раз уже оказывал всяческие услуги, в первом доме этого города, принадлежащем одному тамошнему землевладельцу, в доме, где ей будет не хуже, чем в стойле твоего отца, так называемого Израиля.
— Правда? — воскликнул Иосиф тихо и радостно. — Кто бы мог подумать! Значит, она встала на ноги и пошла, и ты пристроил ее, и ей теперь хорошо?
— Очень хорошо, — подтвердил вожатый. — Ей просто повезло, что я устроил ее в доме этого землевладельца, ей просто выпал счастливый жребий.
— Иными словами, — сказал Иосиф, — ты продал ее в Дофане. А выручка?
— Ты спрашиваешь о выручке?
— Да, поскольку ты что-то выручил.
— Я оплатил ею услуги, которые оказал тебе в качестве проводника и сторожа.
— Ах, вот как! Хорошо, не стану спрашивать, сколько ты выручил. Ну, а что стало со съестными припасами, навьюченными на Хульду?
— Неужели ты действительно думаешь об этой еде при теперешних обстоятельствах и полагаешь, что она хоть что-нибудь значит по сравнению со всем остальным?
— Не так уж много, но все-таки она там была.
— Ею я тоже возместил свои убытки.
— Ну, конечно, — сказал Иосиф, — ведь ты начал заблаговременно возмещать их уже у меня за спиной, — я имею в виду некую толику вяленых фруктов и луку. Но я не в обиде, возможно, что ты сделал это с самыми благочестивыми намерениями, а для меня важнее всего твои хорошие стороны. Ты поставил Хульду на ноги, и за это я действительно благодарен тебе, как благодарен и счастливому случаю, по милости которого я встретил тебя, чтобы об этом узнать.