Мне исполнилось девятнадцать, и я полюбила, и все устои праведные рухнули. Конечно, не пристало так рассуждать мне, воспитанной в образцовой семье коммуниста, ответственного работника погранотряда НКВД. Мне, выросшей в доме, где главными ценностями были портрет Ленина на стене и разговоры о будущем, которое надо строить со своим народом, не выбиваясь из строя, единой толпой, в ногу, плечом к плечу и – вперед, в светлое завтра.
Только мои мечты были далеко-далеко от домашних установок, хотя я очень дорожила своими близкими, своим домом. Любимой мелодией был не заводской гудок, и не строем ходить я хотела. Консерватория, сцена, слава, поклонники были моей мечтой. И, простите, грешна, красивые платья и туфельки нестоптанные мне снились.
Я не воспринимала как трагедию то, что приходится довольствоваться малым. Пианино, подаренное учительницей музыки, аккордеон, данный на время приятелем, единственное выходное платье, пальто, перелицованное из маминого старого, да гордость отца – проигрыватель с пластинками советской эстрады. Тем, у кого было больше, не завидовала. Тем, кто хуже жил, сочувствовала и старалась делиться с ними, чем могла. Нет-нет, уж если обещала быть до конца честной даже в мелочах, то скажу, что жутко злилась на одноклассников, на перемене разворачивающих свои завтраки – бутерброды с колбаской, сыром, французские булочки. В том поедании домашних завтраков в середине 1930-х был некий садизм по отношению к другим. Не хочешь делиться – отойди в сторонку и ешь на здоровье! Ведь большинство оставалось без школьных завтраков. Мне мама готовила бутерброды из кусочков черного хлеба – посыпала сахаром и чуть-чуть поливала чайной заваркой, чтобы сахар не рассыпался. Тогда я стыдилась своих завтраков, было ощущение, что тебя хотят унизить.
Уже в Бухаресте, уплетая белую булочку с хрустящей корочкой, я вспомнила об этом. Рассказала тебе. Ты готов был все булочки скупить для меня. С трудом остановила твой порыв:
– Не булочки мне нужны. Запах выпечки напомнил о том давнишнем унижении. Ведь так, как мои бывшие однокашники, стыдно поступать?
– Не стыдно. Тот, кто так поступает, думает иначе. Вот ты садишься за рояль, играешь Чайковского, а другая девочка не умеет играть, у нее только булочка, которой она может похвастаться.
– Но я, когда играю, не хвастаюсь. Что же, мне самой себе играть или только тем, кто умеет? Булочка и музыка рядом быть не могут.
– Могут. Просто ты гордишься своим умением, а подружка – маминым бутербродом. Ее пожалеть надо было и еще свой бутерброд отдать.
Твои неожиданные выводы были хорошей школой доброты и понимания. Вроде бы все просто и правильно, но у меня в голове другие выводы-заготовки были. Как внушали мне, так и я пыталась всех перевоспитать правильными лозунгами. Ты меня приучал думать иначе: каждый поступает так, как он считает нужным. Если он поступает плохо, то это его проблемы.
Не судите, да не судимы будете…
О тебе, певце Петре Лещенко, в нашем доме никогда не говорили, и пластинок с записями твоих песен не было, ведь ты в запрещенных ходил. Но я слышала о тебе, знала, что ты есть. До сих пор перед глазами одна картинка нет-нет да всплывет.
…Мы в гостях у маминой старшей сестры, тети Мани. Тогда в продаже появились первые советские радиоприемники. У тети Мани был такой, СДВ. Почему-то владельцы были недовольны маркой – первую букву расшифровывали ругательным обращением к изготовителям, а дальше следовал призыв: «Деньги верните!» Но маму с тетей все устраивало. Если покрутить ручку настройки приемника, то можно было поймать «вражеские голоса», которые никуда не звали, по крайней мере я этого не слышала, а песни иностранные крутили. Эмигранта Лещенко часто передавали польская и болгарская радиостанции. Слышимость была плохая, но мама с тетей Маней – они тебя обожали, – приложив ухо к приемнику, слушали в твоем исполнении «Татьяну», «Чубчик». Потом тихонько напевали. Я наслаждаться музыкой вперемешку с шипением и скрипом не желала. Так что о тебе и твоем репертуаре имела очень приблизительное представление.
Когда увидела в городе афиши с твоим портретом, а знакомые музыканты подтвердили, что Лещенко должен приехать в Одессу с концертами, что им предложили войти в твой сборный оркестр и, если захочу, они могут провести меня на репетицию, я тут же согласилась. Лишь подумала тогда, как хорошо, что отец ушел на фронт, он не пустил бы.
Репетиция и знакомство с тобой, Маэстро, состоялись. Я получила из твоих рук контрамарку на тот концерт.
Метроном начал отсчет моего десятилетнего счастья.
Это было в прекрасной Одессе
До знакомства с тобой, до того, как отсчет начался, моя жизнь протекала достаточно однообразно. Хотя в Одессе и серые будни – разноцветная мозаика. Ты часто просил меня рассказать о нашем городе. И я устраивала для тебя музыкальные спектакли, представляя Одессу, какой ее знала и любила.
Одесса – особый мир, независимый от политиков, национальной принадлежности, моды, погоды. Здесь не бывает очень жарко или очень холодно. Здесь живут русские, украинцы, греки, румыны, евреи, армяне. Ты только произносишь: «Одесса», – и в глазах собеседника – море эмоций. Дальше ты молчишь, а тебе рассказывают, какой это замечательный город. И тебя захлестывает чувство гордости.
Сколько историй поведала я тебе об Одессе, сколько анекдотов! Ты то слушал, улыбаясь, то подпевал мне, то хохотал до слез.
Для меня в Одессе главной была музыка. И я пыталась передать эти ощущения. Музыка звучала, витала во всем: в воздухе, деревьях, особых запахах, домах, в акации, сирени, море, в распевно-лирическом говоре, юморе. У Куприна прочитала: «…Даже воздух в Одессе был нежный и музыкальный». Одесские обороты речи, возможно, неграмотны с точки зрения русского языка, но какая музыка звучала в них! Что рождало эту музыку? Может, климат мягкий, может, быт неторопливый. Не было в Одессе человека, который бы не имел музыкальных способностей – я в этом убеждена.
Не могу представить, что в какой-то другой город может приехать мировая известность и с балкона обычного жилого дома дать целый концерт. Одесса к тому располагала. В нашем доме на Островидова (прости, тогда уже на Новосельской), 66, ты выходил на балкон, а внизу поклонники, увидев тебя, начинали скандировать: «Ле-щен-ко! Ле-щен-ко!» И ты брал гитару и пел для них. На твои концерты в Русском драмтеатре билеты были распроданы за несколько месяцев, а ты пел с балкона третьего этажа обычного жилого дома. Ты и на Привозе пел. К тебе с одесской непосредственностью подходили люди и просили кто автограф, кто денег, кто спеть, и ты опять пел, и деньгами помогал, и автографы раздавал. В Одессе такое не удивляло, там все происходило настолько органично, естественно, что никому не приходило в голову, зачем Лещенко это делает. Напротив: «А кому он еще петь должен?»
Как вы пели с мамой «Дивлюсь я на небо», «Реве та стогнэ»! Вы и другие украинские песни пели. Соседи собирались у двери нашей квартиры, из окон свешивались, слушая вас. У мамы было колоратурное сопрано, очень чистый голос. Ваш дуэт проходил «на ура!».
Моя гастрольная жизнь уже без тебя забрасывала меня в разные уголки нашей необъятной. Я убедилась, что ты был прав, когда говорил, что с одесскими музыкантами, случайно встретившись в другом городе, можно было выйти на любую сцену не репетируя и выступить так, как будто месяц шлифовали программу. И это говорил ты, работавший с лучшими оркестрами Англии, Германии, Франции!
Мой папа не возражал против моего музыкального образования, правда, считал это пустой тратой времени и всерьез не воспринимал. Нравится, так пусть учится дитя. Он сам никогда не знал нот, при этом прекрасно играл на фортепиано, струнных, духовых инструментах, на гармошке-концертино, и голос у него был красивый. Папа взбунтовался, когда я поступила в консерваторию и стала солисткой оркестра в кинотеатре. Он понял, что увлечение становится профессией.