И мы помчались, полетели, откуда что взялось. Зураб Константинович стоял в саду спиной к нам и что-то разглядывал у себя под ногами. Я пронесся через двор, поднырнул под проволоку и взбежал на гору к Зурабу Константиновичу. Я уже знал, что там увижу, и сердце тошнотно западало, словно вдруг исчезало из груди на мгновение, оставив по себе изнурительную пустоту, и снова возвращалось.
Зураб Константинович стоял, опершись на ружье, а у его ног лежал Рыжий. Я упал перед ним на колени рядом с Зурабом Константиновичем, рядом с полированным ружейным прикладом.
Господи! Да что же это! Люди!..
Я смотрел и не мог поверить. Этого не может быть. Не может быть, чтобы то, что лежало передо мной, было Рыжим. Заряд картечи в упор… В кота… В Рыжего. В моего Рыжего. В того самого, которого я выхаживал, когда его чуть не изувечили, который спал у меня на плече, который хватал меня за пятки, разыгравшись в постели. Рыжий, встань, встань, стряхни кровь. Я снова выхожу тебя, я не буду ни есть, ни спать, только встань.
Потом я как-то очень быстро устал и словно оледенел, не мог ни плакать, ни говорить. Я только стоял на коленях и тупо смотрел перед собой на то, что осталось от царственного моего, могучего кота. Может, нужно было забрать его и унести, но я не в силах был шевельнуть ни рукой, ни ногой. Только стоять на коленях и смотреть.
Пришел дед Ларион, пришла бабка Ламара; подошли Витькины сестры и сам Витька; подходили ребята, по одному, по двое, и становились вокруг молчаливой толпой. Только взрослых никого не было — на работе. Прибежал Дзагли, сделал стойку рядом со мной, быстро принюхался, вдруг злобно зарычал и кинулся на Зураба Константиновича. Я машинально поймал его и прижал к себе. Он рвался из моих рук и рычал с такой злобой, какой я никогда и не знал за ним. Нельзя, Дзагли, нельзя, родной. Нашего друга убили, а мы не можем даже отомстить человеку, который это сделал. Ну, искусаем мы его, ну, оборвем и обломаем весь его сад, ну, даже убьем его — ну и что? Все равно наш друг от этого не оживет. Все равно Рыжему не ходить больше по двору бесшумной тигриной походкой, опустив голову ниже плеч, не караулить воробьев по деревьям, не ловить крыс. Вот он лежит весь в крови, изуродованный, растерзанный. И ничего, ну ничегошеньки больше не сделаешь! Тише, Дзагли, тише, родной.
— Эх, Зураб, Зураб, — сказал дед Ларион. — Как же у тебя рука поднялась?!
— Собаку жалко, — глухо и невнятно пробормотал Зураб Константинович.
— Эх, Зураб, Зураб… А я думал — ты человек.
Дед махнул рукой и пошел вниз вместе с бабкой.
Витька забрал у меня бешено рвущегося Дзагли и понес домой. Дзагли не унимался, и пока в мезонине не хлопнула дверь, все слышалось его злобное рычание. Потом Витька вернулся и отослал сестер. Потом исчезли куда-то ребята. Мы остались вчетвером и молча смотрели, и никто не уходил. Вокруг нас шумел сад, солнечные блики играли на трепещущих листьях, шевелились, колыхались тени на траве — сад был полон торжествующей жизни, движения, и только Рыжий лежал мертвый. Только Рыжий.
Снова тихий шорох, легкие шаги с горы, еще одна живая тень легла на Рыжего, и низкий певучий голос Делии зазвучал горестно над нами:
— Вай, мама[3], горе мне! Зачем ты это сделал?
Она опустилась на колени по другую сторону от Рыжего, напротив меня, и наклонила голову, сложив руки перед грудью. Она смотрела вниз, ресницы широкими тенями легли на щеки; она была бледна, губы ее шевелились. Потом она глубоко вздохнула, перекрестилась и встала. Несколько долгих секунд она непонятно смотрела на отца, глаза ее сияли тихо и печально, потом она резко повернулась, взмахнув длинной юбкой, и убежала.
* * *
Брат с Витькой схоронили Рыжего в лопухах за пакгаузом. Но я на могиле не был. Не мог я стоять над могилой и знать, что там, в земле, лежит и тлеет его бездыханное тело. Так потеря казалась мне не такой бесповоротной и окончательной. А вдруг все это мне только приснилось? А вдруг Рыжий выйдет сейчас из-за угла, запрыгнет на террасу и усядется на своем месте, на углу, подберет лапки, зажмурит глаза и будет дремать, пока не вспомнит про какие-нибудь свои дела или пока кто-нибудь не побеспокоит? Вот бегает Дзагли, почему же и Рыжему не бегать тоже? Впрочем, он бегать не станет, он же кот; сидит где-нибудь на дереве и караулит воробьев.
Это была игра с самим собой. Я все знал, я все помнил, ни на секунду не забывал; душа была как каменная: ничто не задевало, ничто не ранило, ничто не трогало; но я все равно играл, так мне было легче, и потому я не пошел на могилу. Если бы я ее увидел, то не смог бы больше играть.
А дня через два я увидел Эристави сидящим на террасе рядом с дедом Ларионом. Я шел домой. Увидев Зураба Константиновича, я даже вздрогнул. До сих пор я и на гору-то старался не смотреть, а тут…
— Э, бичо, моды як, — позвал меня дед Ларион.
Я подошел.
— Садись.
Я сел на пол возле его ног, чтобы не видеть Зураба Константиновича. Дед Ларион думал о чем-то, посапывая трубкой, и цедил дым сквозь усы; над его головой стояло голубое облачко. Потом он выколотил трубку прямо на пол и вздохнул:
— Люди, помиритесь.
Я отвернулся. Нет, дед Ларион, ты не знаешь сам, что говоришь. Не помирюсь я с этим человеком, хоть убей меня. Я лучше руку положу под топор, чем протяну ему; я лучше откушу себе язык, чем скажу ему слово привета. Не проси меня, дед, не заставляй отказывать. Тяжелый ком встал в груди, я громко сглотнул, но он не проходил. Дед снова вздохнул:
— У него тоже горе.
Да какое у него может быть горе? Пошел он со своим горем… Пусть у него будет самое страшное горе, какое бывает у людей.
— Делия ушла, — сказал дед.
— Куда ушла? — машинально спросил я.
— Из дому ушла. Совсем. Никто не знает куда. Оставила письмо и ушла.
Минуту я смотрел на деда, не понимая, а потом до меня дошло, и сердце упало. Ее легкая походка, ее сияющий взгляд, ее голос, задумчиво плывущий над нашими головами, над городом в вечернем небе… Я глянул на Зураба Константиновича и вдруг увидел, какой он старый. Он сидел, обвиснув на табуретке, и ничего не было высокомерного в его лице. Очень усталое, замкнутое лицо пожилого человека, вот и все. Он поднял голову и пасмурно глянул на меня.
— Прости, если можешь, — сказал он. — Я просто случайно забыл закрыть калитку в сад, и вот… Приходи, рви фрукты, когда захочешь. Вместе с другом и братом.
Я поднялся на ноги. Они покивали мне оба, Зураб Константинович и дед Ларион, прощаясь и отпуская:
— Иди, иди…
И я пошел. Я пошел на могилу Рыжего, разыскал в лопухах придавленный камнем маленький холмик и долго стоял над ним в раздумье и печали. Так кто же виноват в твоей смерти, Рыжий? Неужели этот пожилой несчастный человек, что сидит на террасе рядом с дедом Ларионом? Но ведь если бы я не залез в сад, то ничего и не случилось бы. И значит, я сам и виноват? Пронзительно и сильно понял я, почувствовал душой, сердцем, даже кожей, как невозвратимы, как бесповоротно невозвратимы наши поступки. Что сделано, то сделано, что случилось, то случилось, и ничего нельзя изменить, ничего нельзя вернуть назад. К черту сады, никаких больше не будет садов, да и не в них дело. Я теперь буду думать над каждым своим шагом, над каждым словом. Твоя смерть научила меня. Прощай, Рыжий.
Впервые за эти дни каменного горя я заплакал и до конца поверил в его смерть.
Прощай, Рыжий.