Найти дом Маргарет в Новой церкви оказалось нетрудно. Я только раз остановилась у бензоколонки, спросила, и дальше ехала по проселкам, ни разу не сбившись с пути. Дом был новый, комнат на пять, с широкой, обнесенной решеткой верандой. Свежеокрашенный, аккуратный, с чисто выметенным немощеным двором и клумбами петуний и вербены.
Даже не разговаривая (она оставалась по-прежнему молчаливой), мы понимали друг друга. Это передавалось по воздуху, душноватому воздуху негритянского жилища. Мне было хорошо и уютно, как дома. Со мной сидела моя мать, она вырастила меня — мать и бабка вместе… Когда я наконец собралась уезжать, она спокойно спросила:
— Мистеру Джону говорила, куда едешь?
Я на секунду замешкалась, но соврать не смогла.
— Нет.
Она, кажется, не обиделась, даже не удивилась.
— Он не такой, как мы. — И едва она сказала это, как нас вдруг стало трое, и третьим был мой дед.
Весь обратный путь он ехал рядом со мной и рассказывал, как все случилось, когда он заблудился на болотах и должен был идти домой пешком от Новой церкви. Не по дороге (мощеной дороги тогда не было), а по тропам через гривы, сквозь сосновый, не тронутый топором бор, так густо выстланный хвоей, что не слышно шагов.
Он сидел рядом. Я его видела. Если смотреть прямо на дорогу, он был тут и виден краем глаза. Один раз я повернула голову, чтобы рассмотреть его как следует, но он сразу же исчез. Машину занесло на обочину, из-под колес взметнулась желтая пыль: «Следи за дорогой, внучка», — сказал дед. Больше я не пыталась взглянуть на него прямо, только косилась краем глаза. И он больше не исчезал. Я даже слышала острый запах его пота, фермерского пота, высохшего под солнцем на коже, на хлопчатой ткани.
С ним можно было и поговорить: «Почему ты мне не рассказывал? Ни разу? Ничего? Ты должен был рассказать, должен».
В тот вечер, пока я доехала до дому, я поняла. Поняла так, словно он все объяснил мне наконец. За свою жизнь он пекся и заботился о стольких женщинах, что привык смотреть на нас как на бремя, обузу. Любимую, но все-таки обузу. Сначала была его жена — несмышленое дитя, полуребенок, — такая прелестная и недолговечная. Потом — моя мать: стихи в беседке, замужество с изящным англичанином и паническое бегство домой — опять-таки с девочкой. Как тень, она двигалась по дому, как тень, лежала в кровати и наконец умерла. Потом — я, сиротка, потом мои две девочки.
И все зависели от него. Должно быть, он временами чувствовал, что задыхается под гнетом ответственности. Ни одного мужчины в семье за столько лет. Наверно, это не могло его не тревожить.
Столько женских рук цеплялось за него… Но вот появилась Маргарет. Высокая под стать ему. Способная работать в поле наравне с мужчиной. Родившая ему сына. Маргарет, которая ничего у него не просила. Маргарет, похожая на вольнолюбивую Альберту из старой сказки. Маргарет, сильная и чернокожая. Маргарет, которая не имела на него никаких прав.
Шли годы; Джон работал больше, чем когда-либо, возводил прочный фундамент для своей политической карьеры, готовил себе поддержку во всех концах штата.
— Аппарат будет, какого нет у Лонгов в Луизиане, — сказал он мне однажды.
Разумеется, он чаще прежнего бывал в разъездах. И снова, через год после смерти деда, я начала подозревать и проверять его. Я ничего не могла поделать. Это было сильней меня. Иногда я боролась с собой часами. Лихорадочно хваталась за работу, метила салфетки, старалась не глядеть на стол, где, такой круглый и белый, раскорячился телефон. Но кончалось каждый раз одним и тем же. Кусая губы и содрогаясь от отвращения к себе, я звонила на междугороднюю и нервно заказывала разговор по оставленному Джоном телефону. Девушки с коммутатора скоро научились узнавать меня по голосу.
— Здравствуйте, миссис Толливер. Это Дженни Мартин.
Конечно же, я их знала. Всех наперечет — телефонисток, секретарш, служащих, — всех из белого дощатого дома на площади, напротив муниципалитета. Представляю себе, как они судачили от звонка до звонка:
— Следит за ним, будь здоров. Думаешь, не без причины?
Это было ужасно. Ужасно, что я сама давала им пищу для сплетен, наводила на подозрения. Но я не могла с собой совладать. Рука сама тянулась к телефону, воля изменяла мне.
Много месяцев Джон ничего не говорил. Наконец, как-то поздно вечером я позвонила ему в гостиницу, в Новый Орлеан. Как всегда, сказать мне было почти нечего, а он устал, и в его голосе послышались колючие нотки досады.
— Милая, ты зачем позвонила?
Я ответила тоже с досадой, раздраженно и сварливо:
— Затем, что, когда я беременна, мне одиноко и страшно.
В наступившей тишине мысли у меня в голове заметались по кругу, побрякивая, как стекляшки: ты же не уверена, ты не уверена…
— Вот это да, — сказал он.
Когда он приехал домой, он привез мне жемчужное ожерелье.
— Не из самых лучших, — сказал он, — но до поры до времени сойдет.
Я напрасно тревожилась. Вскоре оно появилось, знакомое чувство расслабленности и умиротворения, когда твое тело приступает к благому делу созидания нового существа — по косточке, клетка за клеткой; образуются частицы кальция, разрастаются ткани, жизнь вливается через пуповину.
Мною владели истома и лень, так что переделкой дедовского дома распоряжался Джон. Он привез из Нового Орлеана архитектора и вдвоем с ним несколько месяцев разрабатывал проект. В деньгах теперь не было недостатка, и Джон использовал их с толком. Я и не подозревала, что у нас такой величественный дом. У Джона хватило вкуса вернуть ему первоначальный облик — облик массивного, основательного фермерского дома, какие строились до повального увлечения псевдогреческим стилем. Он был тяжеловат и несколько в африканском духе — но он был прекрасен. Снесли большинство пристроек и флигелей — за десятилетия он оброс ими, как пень грибами или днище корабля ракушками. Расчистили усадьбу от деревьев, которые теснили ее со всех сторон. Стала видна река, очертания бугра, на котором стоял дом.
Перед тем, как мы переехали, у нас родился сын, и его назвали Джоном. Джон Хауленд Толливер. Темноволосый уродец, здоровенький и страшно жизнерадостный. Джон прислал мне брильянтовую брошь от дорогого ювелира. «Изумительной жене», — прочла я на карточке.
Я была счастлива: наконец-то сын! Казалось, больше нечего желать. Впереди — лишь вереница радостных дней, ведущая прямиком в столицу штата, к аляповатому зданию с кроваво-красными кирпичными стенами и приземистыми белыми колоннами — резиденции губернатора.
Я не сказала Джону — не хотела зря беспокоить, — что получила от Маргарет известие о смерти Нины. И потом, когда оказалось, что это известие ложно, тоже ничего не сказала. Я не отдавала себе отчета в том, что происходит. Что дети Маргарет наконец уже взрослые и начинают становиться силой, по-своему влияющей на ход событий.
Как-то днем — мы еще жили в городе — я вынесла Джонни погулять во двор. Он сучил смешными тоненькими ручками и ножками и блаженно булькал что-то, глядя на солнечных зайчиков. Я накручивала себе на палец его густые черные волосики и строила ему умильные рожи — как вдруг по каменным плитам у меня за спиной застучали каблучки. Я увидела высокую, очень высокую рыжую женщину, хорошо одетую — по понятиям северян. В ней было что-то знакомое — чрезвычайно знакомое, — но я ее видела впервые. Я сунула мальчику погремушку и пошла ей навстречу, соображая, кто бы это мог быть. Она остановилась и стала ждать, пока я подойду, — она явно рассчитывала, что я ее узнаю.
— Простите, — сказала я. — Чем могу…
И узнала ее в тот самый миг, как она негромко сказала:
— Я — Нина.
Девочка, с которой мы вместе играли, бегали по лугам, гоняли телят, жевали ростки одуванчика и рвали к ужину салат, забирались в чащобу, где ночевали олени, нюхали змеиный мускусный запах, — эта девочка вернулась женщиной. Она стояла, широко улыбаясь; она была очень красива. Что-то греческое во внешности. Я брякнула первое, что пришло мне в голову: