Мулы дрогнули, попятились, заскрипели веревочные недоуздки. Раздался второй крик — длинный, переливчатый вопль по покойнику. Старуха умерла.
Маргарет снова легла. Нет никакой надобности туда ходить. Умерла старая женщина — и только. Умерла, изнуренная сменой долгих лет. Совсем никакой надобности… И тут, в темной пустоте над спиной крупного серого мула двоюродной сестры Зельды, Маргарет внезапно увидела свою прабабку. Увидела явственно, такую, какой она обыкновенно сидела на крыльце — в шали на плечах, с лобной повязкой на голове. Сердито, как всегда, сверкнули птичьи глаза под коричневыми морщинистыми веками. Старуха подняла руку — ту, на которой по тыльной стороне тянулся рваный шрам от обрядового надреза, — и поманила ее к себе.
Маргарет, не моргая, глядела на эту руку, на рисунок шрама, на вздутые вены, точно лозы на стене, на длинные ногти, толстые и желтые, словно роговые.
— Ступай в дом, — сказала она Маргарет.
Голос был сильный, громкий, совсем прежний. Должно быть, оттого, что она всего минуты две как умерла и душа еще не успела ее покинуть, отлететь, куда положено лететь душам усопших — далеко на север, в поросшие сосняком горы. Иногда, говорят, теплыми летними ночами люди видят, как они там гуляют, прохлаждаются, словно живые.
— В доме и без меня полно народу, — ответила Маргарет. — Погляди, на кухне не протолкнешься. А еще не приехала семья твоего брата с бухты Чефункта.
Призрак повернул голову, оглянулся через плечо на дом. Мигнули белым и пурпурным светом бусины на повязке.
— Видишь, — сказала Маргарет. — Что я тебе говорила.
Голова мгновенно повернулась назад, цепкие глаза снова впились ей в лицо.
— Ступай в дом, дитя дочери моей дочери, — сказал призрак. — Моя плоть и кровь.
С этими словами старуха опустилась ниже, сливаясь с серым боком мула.
Маргарет продолжала неотрывно глядеть на то место, где только что была старуха, слыша зов крови, чувствуя, как ее тянет из конюшни в дом. Как старухина кровь влечет ее в круг родни, на кухню.
Нехотя она перешла пустой двор, как всегда чисто выметенный на неделе метлой из прутьев, а теперь заледенелый, потрескивающий под ногами.
— Они мне только наполовину родня, — сказала она в ночную тишину.
— Иди к моим кровным, — настойчиво, хотя уже тише сказал голос прабабки. — Ступай.
Маргарет взглянула в вышину, в ясную звездную ночь.
— Ты там, да? — спросила она. — Наверху?
Она стояла прищурясь и всматривалась в глубь неба, пытаясь разглядеть, как шныряет между звездами, уносится все дальше ее прабабка.
Маргарет вздохнула, покивала ей вслед головой и исполнила ее волю. Она пошла в дом.
В спальне теперь было шумно и людно — Маргарет заглянула в дверь. Старшие женщины, все как одна, втиснулись в узкие проходы между кроватями и голосили по покойной. Они принесли с собой прямые деревянные стулья, составили как можно плотней и сидели сейчас тесными рядами, сложив руки на груди, раскачиваясь взад-вперед всем телом и причитая. Один вопль был похож на другой как две капли воды, — долгий, гнусавый, он начинался высоко и катился вниз, повторяясь снова и снова. То не был духовный гимн. Ни мелодии, ни хотя бы ритма. Все голоса вразнобой. Просто — колючий оборонительный заслон звуков, чтобы преградить злым духам дорогу к усопшей.
Три женщины помоложе склонились над кроватью: они обмывали и прибирали тело, положили на веки пятидесятицентовые монеты. Эти пели знакомый гимн: «Будут ли звезды в моем венце». Они пели тише и все время сбивались из-за воплей плакальщиц, но снова начинали с того же места и шли дальше.
Маргарет возвратилась на кухню. Кое-кто собирался уходить, чтобы разнести весть по округе, и прежней невыносимой давки не было. За столом, теперь уже в одиночестве, по-прежнему сидел Роберт Стоукс. Все деревянные стулья плакальщицы унесли в спальню, не тронули только стул проповедника. Другие мужчины сидели на корточках: кое-кто посреди комнаты, кое-кто прислонясь спиной к стене; тихо переговаривались или просто смотрели перед собой. Дети, приткнувшись по углам, крепко спали; то и дело кто-нибудь из них вскрикивал или всхлипывал во сне. Женщины — те, что не несли бдение в спальне, — сгрудились в дальнем углу возле дровяной плиты. Громыхали горшки по чугунной крышке; вместе с клубами пара по комнате разносился вкусный дух тушеной бельчатины.
Они съезжались весь следующий день — старухино потомство, разбросанное на двадцать пять миль по всей округе, — тряслись по ухабам за крупами своих смирных мулов. Полы в доме прогибались и стонали под их тяжестью. Окорок, холодное мясо, птица, навезенные ими с собой, загромоздили всю тенистую северную половину крыльца, где снедь развесили подальше от разбойниц-лис. Старуху обмыли, положили в простой сосновый гроб. У изголовья, воткнутые в синие бутылки, треугольником горели свечи.
«До чего шумно, — думала Маргарет, зажатая в дальнем углу кухни, — ох, до чего же шумно».
Ночь она проспала в конюшне, терпеливо пережидая, пока все кончится. Утром стояла на крыльце в лужице солнечного света, холодного, зимнего света, и ждала, пока гроб закроют крышкой, заколотят гвоздями, вынесут и, положив на тележку, повезут за пять миль на кладбище.
Прибыл оркестр — пять человек музыкантов. Они играли на танцульке у Мельничного ручья и, видно, порядком устали, но все же, наспех приложась к кувшину с виски, выстроились позади повозки. Их ноги с хрустом ступали по мерзлой грязи, мулы фыркали и цокали копытами, а они все играли самые скорбные свои марши: «Гирлянды цветов» и «Уэстлонскую погребальную». Чисто и грустно пели в утреннем воздухе тромбон и трубы; глухо, медленно отбивал такт барабан. До самого кладбища все шли пешком по изборожденной колеями дороге. Мужчины накануне нарубили сосновых веток и настелили на самых грязных местах, так что повозка с гробом, музыканты и первые ряды провожающих шли посуху. Но постепенно ветки погружались все глубже, и, когда проходил хвост шествия, на дороге лежала такая же глубокая грязь, как раньше, только теперь из нее торчали прутики и ломаные сосновые палки. Последним приходилось самим выбирать, где пройти: либо перепрыгивать через грязь, либо, скользя и оступаясь на обледенелых камнях, обходить ее по обочине.
Маргарет шла в самом конце с младшими из детей, какие были способны ходить без посторонней помощи. Она подоткнула подол юбки и прыгала через лужи. Болтая, цепляясь за нее, семенили вокруг дети. А барабан все отбивал мерную похоронную дробь.
Кладбище было огорожено лишь частично, одним-единственным рядом колючей проволоки, но скотина сюда никогда не забредала. Ни кустика, ни травинки под огромными соснами. Чистый ровный песок, только мягко сыплются на него сосновые иглы. Давно уже никого не хоронили, размытые дождями могилы мало-помалу превратились в пологие бугорки. Большей частью без надгробий — они сохранились только кое-где; деревянные, грубо выструганные наподобие песочных часов — скоро обрушатся и эти. Два-три были покрыты цементом, залитым в деревянные формы. На цементе под стеклом — цветная фотография покойного. Маргарет запомнилась одна: молодой человек, снятый во весь рост в принужденной позе, одна рука заложена за борт пиджака. Свадебная фотография — на могиле…
«Вон там, в восточном углу, — подумала Маргарет. — Мне и смотреть не нужно, я знаю, она там. Внизу нацарапано имя и число… А теперь так больше не делают».
Теперь только огородят могилу белыми камешками, в изголовье поставят деревянное надгробие в виде песочных часов, а сверху кладут посмертные приношения…
Без них нет ни одной могилы. Чашки и стаканы, лиловатые от солнца, фарфоровые зверюшки — собачки, кошечки, наседки с цыплятами. И тарелки. Очень много тарелок. И почти каждая сидит на двухдюймовом стерженьке из песка, смешанного с глиной, — торчит на могиле, как гриб. Это дожди постарались придать песку такую форму, и называются тарелки на тонкой, выточенной дождями ножке смертными чашами. Тронешь одну, и собственной персоной прискачет за тобой старуха Смерть на белом коне с длинным хвостом, который бренчит на ветру, потому что сделан из косточек от человечьих мизинцев…