Один из самых внимательных и вдумчивых исследователей творчества Пастернака, тоже обративший внимание на эту странность, замечает, что она будто бы —
► ...становится понятной, когда мы приурочиваем полемический его (стихотворения. — Б.С.) подтекст к эволюции Пильняка 1930—1931 гг., увенчавшейся пильняковской апологией процесса Рамзина...
(Лазарь Флейшман. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов.М, 2005. Стр. 55)
Имеется в виду появившийся 14 декабря 1930 года на страницах «Известий» фельетон, которым Пильняк откликнулся на проходивший в то время «процесс Промпартии».
Сейчас уже доподлинно известно, что никакой «Промпартии» никогда не существовало, что один из главных «заговорщиков» Н.К. Рамзин сотрудничал с ОГПУ задолго до начала процесса и помог следствию получить «чистосердечные признания» от других обвиняемых.
В то время, разумеется, все это было еще далеко не так ясно. Но у такого человека, как Пильняк, не могло быть сомнений, что обвинение старых русских инженеров в сотрудничестве с западными разведками — чистая липа.
Это, однако, не помешало ему выступить с гневным осуждением Рамзина и его подельников:
► ...сотня фабрикантов и тысяча помещиков стали б хозяевами русских мужиков и рабочих, а Рамзин был у них премьер-лакеем, — для того чтобы, в свою очередь, эти фабриканты и помещики стали б во вселакейскую цепь к Пуанкаре.
Я, пишущий эти строки, — интеллигент и не публицист. Я взялся сейчас за перо потому, что мне с очевиднейшей ясностью видны пути истории и пути русской интеллигенции: или во вселакейский мрак к Рамзину, или с революцией, с пролетариатом, с историей.
Интеллигенция, знайте, что бы ни было — будущее у социализма, будущее у СССР, будущее у нас!
(Борис Пильняк. Слушайте поступь истории! «Известия», 1930, № 343, 14 декабря. Стр. 3)
Нет, не может такого быть, чтобы «полемический подтекст» пронзительного, из самой души вылившегося стихотворения Пастернака был нацелен в этот насквозь лживый, сервильный, холуйский фельетон Пильняка!
А между тем этот «полемический подтекст» (и даже не подтекст, а текст) своего стихотворения поэт все-таки адресовал не кому-нибудь, а именно Пильняку...
Некоторый свет на эту загадку проливает реплика, вскользь брошенная о Пильняке Зинаидой Николаевной Пастернак в книге ее воспоминаний:
► ...я относилась к нему с предубеждением, мне казались странными его литературные установки. То он приходил к нам и прорабатывал Борю за то, что тот ничего не пишет для народа, то вдруг начинал говорить, что Боря прав, замкнувшись в себе, что в такое время и писать нельзя.
(Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак. З.Н. Пастернак. Воспоминания. М., 1993. Стр. 293)
Был ли Борис Андреевич искренен, упрекая Бориса Леонидовича за то, что тот «ничего не пишет для народа»? Или и в этом случае тоже выполнял роль «агента влияния»?
Кто может ответить на этот вопрос!
Могло быть и то и другое.
Его «кураторы» (а таковые наверняка у него были) могли ему посоветовать: скажи, мол, своему дружку-небожителю, что пора бы ему уже спуститься с неба на землю. Не вечно же там, наверху, будут терпеть его «небожительство».
Но мог он и вполне искренне убеждать Пастернака, что тот должен писать для народа.
Скорее же всего в этих его разговорах с другом проявлялся случай того загадочного психологического феномена, который Оруэлл в знаменитом своем романе именует двоемыслием:
► Двоемыслие — это способность придерживаться двух взаимоисключающих мнений и верить в оба.
(Джордж Оруэлл. 1984)
Так или иначе, но стихотворение Пастернака, надо думать, было спровоцировано именно вот этими разговорами Пильняка, которые так не нравились Зинаиде Николаевне.
А теперь раздвинем границы этой цитаты из книги ее воспоминаний:
► 24 октября 1936 года мы праздновали мои именины у нас на даче. Собралось много гостей — приехали из города Асмусы, грузины, Сельвинские. Боря хотел пригласить Пильняка, но я относилась к нему с предубеждением, мне казались странными его литературные установки. То он приходил к нам и прорабатывал Борю за то, что тот ничего не пишет для народа, то вдруг начинал говорить, что Боря прав, замкнувшись в себе, что в такое время и писать нельзя. С ним очень дружил Федин, мы часто встречались, но в день моих именин я потребовала, чтобы Пильняка у нас не было — раз это мои именины, то ничего не должно меня огорчать. Боря говорил, что Пильняк из окна увидит большой съезд гостей и обидится. На другой день вечером мы пошли к Пильнякам, чтобы загладить неловкость. Тогда он был уже женат на сестре Наты Вачнадзе — Кире Георгиевне Андроникашвили. У них был трехлетний сын Боря, очень черненький, за это его прозвали Жуком. Мы сидели у них, как вдруг подъехала машина и из нее вышел какой-то военный, видимо, приятель Пильняка, называвшего его Сережей. Этот человек сказал, что ему нужно увезти Пильняка на два часа в город по какому-то делу. Мы встали и ушли.
Рано утром прибежала к нам Кира Георгиевна и сообщила, что Пильняка арестовали и что всю ночь у них шел обыск. Она была уверена, что вскоре и ее заберут (тогда без жен не брали) и хотела отдать ребенка своей матери. Она не могла понять, почему этот Сережа, с которым он был на ты, не предъявил ордер на арест и увез его тайком. Из окна утром я увидела, как делали обыск в гараже и конфисковывали вещи.
Все это было ужасно, и с минуты на минуту я ждала, что возьмут и Борю.
(Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак. З.Н. Пастернак. Воспоминания.М., 1993. Стр. 292-293)
Кто был этот таинственный человек, с которым Пильняк был на «ты» и которого он звал Сережей? «Куратор»? Коллега по тем загадочным делам, из-за которых Пильняк был нужен Сталину «не только как литератор»? Или просто приятель, которого «контора» решила использовать в столь деликатном деле?
Вполне могло быть и такое. Были же у Маяковского свои «Яня» и «Зоря» (Яков Агранов и Захар Волович). Так почему и у Пильняка среди многочисленных его приятелей не мог оказаться свой «Сережа»?
Есть рассказ еще одного свидетеля ареста Б.А. Пильняка. Свидетелю этому, правда, было тогда всего три года, но рассказ о том, как все это происходило, он не раз слышал потом от матери. Так что и его рассказу тоже можно верить. Тем более что он лишь в незначительных деталях расходится с тем, что рассказала З.Н. Пастернак:
► День тихо склонился к закату. Сели пить чай... Только когда стемнело, кое-кто заглянул на огонек.
В десять часов приехал новый гость. Он был весь в белом, несмотря на осень и вечерний час. Борис Андреевич встречался с ним в Японии, где человек в белом работал в посольстве. Он был сама любезность. «Николай Иванович, — сказал он, — срочно просит вас к себе. У него к вам какой-то вопрос. Через час вы уже будете дома». Заметив недоверие и ужас на лице Киры Георгиевны при упоминании имени Ежова, он добавил: «Возьмите свою машину, на ней и вернетесь». Он повторил: «Николай Иванович хочет что-то у вас уточнить».
Борис Андреевич кивнул: «Поехали». Кира Георгиевна, сдерживая слезы, вынесла узелок. «Зачем?» — отверг Борис Андреевич. «Кира Георгиевна, Борис Андреевич через час вернется!» — с упреком сказал человек в белом. Мама настойчиво протягивала узелок, срывая игру, предложенную любезным человеком, но Борис Андреевич узелка не взял. «Он хотел уйти из дому свободным человеком, а не арестантом»...
Мама рассказывала мне, как вели себя друзья отца после его ареста: Николай Федорович Погодин нисколько не изменил своего поведения, приходил не чаще и не реже и сидел столько же, во всем остался прежним; Борис Леонидович, хотя два дома разделяла лишь калитка, шел через улицу, громко заявляя, что идет к Пильняку, узнать, как там Кира Георгиевна, демонстративно, так сказать, оповещая об этом окрестности. Федин прокрадывался, когда стемнеет, осторожно и пугливо оглядываясь, и Кира Георгиевна разрешила ему не приходить, — больше его не было.
(Б. Андроникашвили-Пильняк. Пильняк, 37-й год. В кн.: Бор. Пильняк. Расплеснутое море. М., 1990.Стр. 602—603)