Нетрудно заметить, что, выразив несогласие с догадкой Бажанова (как он говорит, совершенно фантастической), будто у Фрунзе был некий «план государственного переворота» (в этом и состоял единственный пункт расхождения его версии с версией Бажанова), Троцкий приписал Бажанову то, чего тот на самом деле не говорил.
Бажанов хоть и намекает, что М.В. Фрунзе при случае мог бы стать русским Бонапартом, вовсе не утверждал, что такие планы у наркомвоенмора действительно были. Но Троцкий, я думаю, был прав, говоря, что вовсе не какие-то мифические бонапартистские замыслы М.В. Фрунзе стали причиной его гибели. Скорее всего Сталин просто опасался, что кандидат в члены Политбюро, предреввоенсовета и наркомвоенмор, выдвинутый на эти посты Зиновьевым и Каменевым, в будущей — неизбежной — его схватке с двумя другими членами правящей «тройки», окажется не на его, а на их стороне.
Впрочем, и опасность бонапартистского варианта его тоже могла тревожить. Разумеется, не потому, что такое развитие событий представляло угрозу для революции, а потому, что на роль русского Бонапарта метил он сам.
Продолжая рассуждать на эту тему, Троцкий вспоминает свои разговоры с Зиновьевым и Каменевым о Сталине, с которыми тот в пору «медовых месяцев» их триумвирата, бывало, откровенничал. Вспоминает брошенную ему однажды реплику Зиновьева: «Вы думаете, Сталин не взвешивал вопроса о вашем физическом истреблении? Взвешивал, и не раз...»
И заключает:
► В 1930 г., когда вышла книга Бажанова, это рассуждение показалось мне литературным упражнением. После московских процессов я более серьезно отнесся к сравнительной оценке коховских бацилл и ядов Борджиа. Откуда это? Кто внушил молодому человеку эти мысли? Бажанов получил свое воспитание в передней у Сталина. Там вопросы о бациллах и ядах обсуждались, следовательно, уже до 1926 года, когда Бажанов покинул секретариат Сталина, чтобы два года спустя бежать за границу...
(Там же. Стр. 260)
Итак, Борис Бажанов свою книгу «Воспоминания бывшего секретаря Сталина» выпустил в свет в 1930-м. А Троцкий свою книгу о Сталине заканчивал (не успел закончить) в 1940-м. И не надо при этом забывать, что выяснять загадочные обстоятельства смерти М.В. Фрунзе и рассуждать на эту тему в открытой печати они могли только после того, как оба (разными путями и по разным причинам) оказались на Западе.
А в СССР — в 1926 году — это могла обсуждать только, как говорит Троцкий, «партийная молва».
Слух, ставший достоянием этой «партийной молвы», мог, конечно, дойти — и наверняка доходил — и до беспартийных. Но о том, чтобы он проник на страницы какого-нибудь журнала, казалось, нельзя было и мечтать.
И вот — это произошло.
Загадочная смерть наркомвоенмора стала сюжетом произведения, в котором все коллизии этого сюжета были рассмотрены и исследованы без каких-либо иносказаний, с поразительной откровенностью и прямотой.
Подлинные имена главных действующих лиц не назывались. Но ни у кого не оставалось ни малейших сомнений насчет того, о ком и о чем идет речь.
Произведение называлось «Повесть непогашенной луны». Автором его был писатель Борис Пильняк.
* * *
Повесть не оставляла ни малейших сомнений насчет того, какое событие легло в ее основу. Всем все было ясно и так. Но автор для пущей ясности принял еще и некоторые дополнительные меры. Он предпослал этому своему сочинению такое коротенькое предисловие:
► Фабула этого рассказа наталкивает на мысль, что поводом к написанию его и материалом послужила смерть М.Ф. Фрунзе. Лично я Фрунзе почти не знал, едва был знаком с ним, видел его раза два. Действительных подробностей его смерти я не знаю, и они для меня не очень существенны, ибо целью моего рассказа никак не является репортаж о смерти наркомвоена. Все это я нахожу необходимым сообщить читателю, чтобы читатель не искал в нем подлинных фактов и живых лиц.
Бор. Пильняк
Москва 28 янв. 1926 г.
Этим предисловием все точки над i были поставлены. Теперь уже до самого тупого и неосведомленного читателя наверняка дойдет, где тут зарыта собака.
Но и этого Пильняку показалось мало.
К этому предисловию он присовокупил еще и посвящение:
► Воронскому, скорбно, дружески.
Для «партийной молвы» не было тайной, что Александр Константинович Воронский был близким другом Михаила Васильевича Фрунзе. (Фрунзе в 1918 г. был председателем Иваново-Вознесенского губкома партии и губисполкома, а Воронский в это же время работал в Иваново-Вознесенском губисполкоме и редактировал местную газету «Рабочий край».)
Как я уже сказал, никакой нужды в этих дополнительных мерах, предпринятых автором для того, чтобы его намерения были ясны всем и каждому, не было. Все было ясно и так. Сюжет повести — один к одному — совпадал со слухами, подхваченными партийной (и не только партийной) молвой.
Пересказывать ее сюжет я поэтому не буду. Но без постоянных обращений к тексту повести обойтись не смогу, потому что тут важен не столько сам сюжет, сколько разработка автором отдельных поворотов и перипетий этого сюжета.
Повесть начинается с того, что к салон-вагону экстренного поезда, привезшего спешно — неизвестно по какому деду ,— вызванного в Москву командарма подходит человек «в демисезонном стареньком пальто и — не по сезону — в меховой шапке ушанке».
► Этот человек никакой чести не отдавал, и ему не отдали чести, он сказал:
— Скажите Николаю Ивановичу, что пришел Попов.
Красноармеец посмотрел медленно, осмотрел Попова, проверил его несвежие башмаки и медленно ответил:
— Товарищ командарм еще не вставали.
Попов дружески улыбнулся красноармейцу, почему-то перешел на «ты», сказал дружески:
— Ну ты, братишка, ступай, ступай, скажи ему, что пришел, дескать, Попов.
Красноармеец пошел, вернулся. Тогда Попов полез в вагон. В салоне, потому что опущены были занавеси и горело электричество, застряла ночь. В салоне, потому что поезд пришел с юга, застрял этот юг: пахло гранатами, апельсинами, грушами, хорошим вином, хорошим табаком, — пахло хорошим благословеньем полуденных стран. На столе около настольной лампы лежала раскрытая книга и около нее тарелка с недоеденной манной кашей, — за кашей — расстегнутый кобур кольта, с ременным шнурком, легшим змейкой. На другом конце стояли раскупоренные бутылки. Трое военных, с ромбами на рукавах, сидели в стороне от стола в кожаных креслах вдоль стены, сидели очень скромно, навытяжку, — безмолвствовали, с портфелями в руках. Попов пролез за стол, снял пальто и шапку, положил их рядом с собой, взял раскрытую книгу...
Нетрудно догадаться, что этот человек в стареньком демисезонном пальто и несвежих ботинках, чувствующий себя так свободно в этом салон-вагоне, где трое военных с ромбами на рукавах сидят навытяжку, — старинный и близкий друг командарма.
Эта естественная догадка тут же и подтверждается:
► Эти двое, Попов и Гаврилов, были связаны старинной дружбой, совместной подпольной работой на фабрике, тогда, далеко в молодости, когда они начинали свои жизни орехово-зуевскими ткачами; там, в юности, затерялась река Клязьма, леса за Клязьмой по дороге в город Покров, в Покровскую пустынь, где собирались комитетчики: там была голоштанная ткачья молодость с подпольными книжечками, с изданиями «Донской Речи», — с «Искрой», как Евангелие, с рабочими казармами, сходками, явками, с широкой площадью у станции, где в пятом году свистали над рабочими толпами казачьи пули и плетки; потом была — совместная богородская тюрьма, — и дальше — бытие революционера-профессионала — ссылка, побег, подполье, таганская пересыльная, ссылка, побег, эмиграция, Париж, Вена, Чикаго, — и тогда: тучи четырнадцатого года, Бриндизи, Салоники, Румыния, Киев, Москва, Петербург, — и тогда: гроза семнадцатого года, Смольный, Октябрь, гром пушек над Московским Кремлем, и — один начальник штаба Красной гвардии в Ростове-на-Дону, а другой — предводитель пролетарского дворянства, как сострил Рыков, в Туле, для одного тогда — войны, победы, командирство над пушками, людьми, смертями, — для другого — губкомы, исполкомы, ВСНХ, конференции, собрания, проекты и доклады; для обоих — все, вся жизнь, все мысли во имя величайшей в мире революции, величайшей в мире справедливости и правды. Но навсегда один другому — Николаша, один другому — Алексей, Алешка, — навсегда товарищи, ткачи, без чинов и регламентов.