Я являюсь писателем, имя которого рождено революцией, и вся моя судьба связана с революционной нашей общественностью; несмотря на то, что в печати почти ничего не было о моих невзгодах, тем не менее кривотолки просочились в разные, и в обывательские в частности, круги довольно широко, обыватель мне «сочувствует»; и я прошу Вашей помощи в том, чтобы я мог быть восстановлен в правах советского писателя. Чтобы я мог ликвидировать «сочувствие» обывателя, ни мне, ни нашей общественности не нужное, и чтобы я мог рассеять ту неприятную атмосферу, которая возникла около моего имени — в этой здоровой нашей общественности, ради которой я и хочу работать.
Всего хорошего Вам.
Борис Пильняк
РЕЗОЛЮЦИЯ МОЛОТОВА:
С месяц тому назад я передал отделу печати ЦК, чтобы Пильняка с год не пускали в основные три журнала, но дали возможность печататься в других.
В. Молотов
РЕЗОЛЮЦИЯ СТАЛИНА:
Думаю, что этого довольно. Пильняк жульничает и обманывает нас.
И. Сталин
7
ПИСЬМО Б. ПИЛЬНЯКА В РЕДАКЦИЮ ЖУРНАЛА «НОВЫЙ МИР»
Москва
28 ноября 1926 г.
В майской книге «Нового мира» появилась моя «Повесть непогашенной луны», а в июньской книге было напечатано письмо тов. Воронского, где он считает повесть «злостной клеветой на нашу партию ВКП(б)». В препроводительном к письму тов. Воронского примечании редакции редакция «считает помещение в «Новом мире» повести Пильняка явной и грубой ошибкой».
Сейчас, вернувшись из-за границы, где я был оторван от СССР, восстановив обстановку, при которой писалась повесть, я нахожу необходимым заявить: не учтя внешних обстоятельств, я никак не ожидал, что эта повесть сыграет в руку контрреволюционного обывателя и будет гнуснейше им использована во вред партии, ни единым помыслом не полагал, что я пишу злостную клевету, сейчас я вижу, что мною допущены крупнейшие ошибки, не осознанные мною при написании. Теперь я знаю, что многое, написанное мною в повести, есть клеветнические вымыслы. Поэтому присоединяю мое мнение к мнению редакции и считаю большой ошибкой как написание, так и напечатание «Повести непогашенной луны».
Бор. Пильняк
8
ПИСЬМО Б. ПИЛЬНЯКА И.И. СКВОРЦОВУ-СТЕПАНОВУ, ГЛАВНОМУ РЕДАКТОРУ ГАЗЕТЫ «ИЗВЕСТИЯ»
Москва
17 декабря 1926 г.
Глубокоуважаемый Иван Иванович.
Вы просите меня написать Вам историю написания и напечатания «Повести непогашенной луны». Вот она. Точных дат я не помню, но все это было год назад, в декабре—январе. Однажды, гуляя с тов. Воронским, мы говорили с ним на тему о том, как индивидуальность всегда подчиняется массе, коллективу, всегда идет за колесом коллектива, иногда гибнет под этим колесом, — и еще говорили о «формульности» человеческой жизни. Эти темы тогда меня интересовали, и я собирался тогда на эту тему написать какой-либо рассказ. В ту же прогулку тов. Воронский рассказал мне о смерти и о мелочах быта тов. Фрунзе. И тогда же, в ту прогулку, мне пришла мысль написать повесть о смерти человека. Вам известно, что в толстовской повести «Смерть Ивана Ильича» описан взятый из жизни случай, сохранено даже имя Ивана Ильича Мечникова, брата знаменитого биолога Ильи Ильича Мечникова: Иван Ильич умер, забытый историей, «Иван Ильич» Толстого — жив и живет. При написании повести мне не приходила в голову мысль, что подлинная смерть тов. Фрунзе так близка, видна и горяча — еще не остыла для того, чтобы стать материалом для очередной моей повести, для художественного вымысла, ибо всегда, получая материалы от жизни, тасуешь и располагаешь и освещаешь их по-своему. Никак не зная, что около смерти тов. Фрунзе возник клубок сплетен, никак не предполагая, что часть собранного мной материала есть сплетенные вымыслы, — я сел за написание очередной моей повести о прекрасном человеке, о прекрасных людях... Я забегу вперед, — сейчас я знаю, что многое написанное мною в повести есть клеветнические вымыслы, — при написании тогда мне казалось, что я пишу героическую вещь и описываю героев, людей героической воли. В повести есть «негорбящийся человек», мне говорят сейчас, что это есть пасквильная карикатура на тов. Сталина: вы обратите внимание, что все персонажи названы именами и только «негорбящийся человек» не имеет имени? — это я сделал потому, что при написании повести этим персонажем я хотел олицетворить не человека, а волю партии, положительную, героическую, непреклонную волю; поскольку я не символист, я не воспользовался художническим арсеналом символистов, полагая, что условность уничтожения имени разъяснит мою мысль; мне казалось, что я пишу героику. В моих теоретических рассуждениях я стою на той точке зрения, что партия, по отбору своему и по своим идееустремлениям, стоит гораздо выше нашей действительности, что злейший враг революции и партии — обыватель и та человеческая разновидность, которая называется «примазавшимися». И в повести своей, мне казалось, я показывал, как героика наша упирается в обывателя и примазавшегося, в двух типов интеллигенции, которым или наплевать, или которые — «чего изволите» — готовы все напутать и изгадить, только бы выслужиться. Повторяю, теперь мне ясно, что смерть тов. Фрунзе гораздо значимей, чем моя повесть, и имя тов. Фрунзе потянуло за собою повесть: если бы для развития моих писательских навыков я взял «Ивана Ильича», повесть вышла бы как рядовая моя повесть. Ни на одну минуту я не предвидел того, что получилось при напечатании этой повести. Ни в какой мере я не имел в помыслах написать клеветнической вещи. И никак я не придавал значения этой повести, такого, какое она приобрела при напечатании — по той ошибочнейшей причине, что я не ощутил весомости имени тов. Фрунзе, полагая, что читатель не заметит, откуда я взял материалы — или, точнее, не придавая этому значения, не задумываясь об этом. Повесть была написана. Я посвятил повесть тов. Воронскому, потому что он был человеком, натолкнувшим меня на мысль написать эту повесть. У меня есть обыкновение, прежде чем отдавать более-менее большую работу в печать, устраивать читки. Сейчас, например, написав книгу о Японии, я давал ее читать инодельцам и востоковедам, дабы исправить ошибки по их указанию. Так же я поступил и тогда. Пригласив друзей-писателей, Вс. Иванова, В.В. Вересаева, Гл. Алексеева, я попросил прийти на читку и знакомых партийцев, тт. Радека, Полонского, Рейснер как литераторов, и Лашевича как военспеца. Тов. Воронского я не приглашал, ибо за несколько дней до читки мы с ним размолвились по личным причинам, — все же в день читки я говорил с тов. Воронским по телефону, сказав ему, что будет читка, что, несмотря на нашу личную размолвку, считая литературу делом общественным, посвящение я не нахожу возможным снимать и хотел бы его ознакомить с вещью, на что тов. Воронский предложил мне поступать так, как я знаю. В условленное время собрались писатели, тов. Полонский и тов. Лариса Рейснер. Тов. Радек и Лашевич не пришли, первый потому, что его задержали на лекции, второй по причинам мне неизвестным. В одиннадцатом часу мы приступили к читке. Вещь была прочитана, одобрена и тут же взята к напечатанию в «Новом мире». Читка эта была приблизительно в начале января. При обсуждении повести раздавались голоса, что в повести есть злободневность, тогда как редактором «Нового мира» было предложено мне написать предисловие, которого сначала не было. Повесть была напечатана. Дальнейшее Вы знаете. Мне известны разговоры о том, что повесть была инспирирована оппозиционерами. Я отрицаю это: я не знаю, была ли уже оппозиция в декабре прошлого года, когда повесть создавалась, — во всяком случае, мне о ней ничего не было известно. Лашевич приглашался мною исключительно как человек, знающий советский военный быт, и он, к слову, на чтении повести не был и повести до напечатания читать не мог. Воронскому так же я рукописи не посылал, и он мог ознакомиться с повестью только в печати.