Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Понять, в кого метил Шолохов, упомянув о профессиях скорняка или часовых дел мастера, было нетрудно. Но эта его реплика никак меня не задела. А вот зловещий его вопрос «Кого защищает Симонов? Что он защищает?» тогда хлестнул меня как удар казачьей нагайки.

Конечно, фраза Шолохова так больно хлестнула меня не только своим смыслом и даже не только зловещей своей интонацией, но прежде всего и главным образом тем, что произнес (написал) ее именно Шолохов.

Не могу сказать, чтобы я так уж сильно чтил Шолохова.

«Тихий Дон» я любил и — при всем моем юношеском максимализме и нигилизме — ставил высоко. Позже, когда стало известно, что кто-то (кажется, Алексей Толстой) назвал этот роман явлением областной литературы, и возникла у нас (в узкой нашей среде) небольшая устная дискуссия на эту тему, я по этому поводу высказался так:

— Пока можно было думать, что революция принесла несчастье только казачеству, «Тихий Дон» воспринимался как явление областной литературы. Когда стало ясно, что она оказалась несчастьем для всего русского — и не только русского — крестьянства, масштаб этого литературного явления стал иным. Потом, когда мы поняли, что она была несчастьем не только для крестьян, а для всего народонаселения нашей страны, роман Шолохова стал явлением большой русской литературы. Когда же все поймут, что русская революция была общемировой катастрофой, «Тихий Дон» станет литературным явлением мирового масштаба.

Но это было уже на заре шестидесятых. А тогда, в пятьдесят первом, я до таких юмористических высот не поднимался. И не только «Тихий Дон», но даже «Поднятую целину» ценил высоко. Огромное впечатление произвела на меня при первом чтении этого романа сцена раскулачивания Титка. Впервые понял (не до конца, конечно, только начал понимать), каким кровавым кошмаром была коллективизация.

Да, книги Шолохова я ценил. Но сам Шолохов никогда не был героем моего романа.

Однажды (году в сорок восьмом), держась, как обычно, за руки, шли мы с моей любимой по Тверской и остановились перед портретами писателей, выставленными в витрине книжного магазина — того, что напротив Моссовета. Он и сейчас еще существует, этот магазин, и в витринах его и сейчас можно увидеть портреты писателей. Но теперь это — совсем другие портреты: Высоцкий, Окуджава... А тогда это были — сплошь титулованные, увенчанные всеми мыслимыми и немыслимыми регалиями, члены ЦК (Фадеев), депутаты Верховного Совета (Эренбург)... На самом видном месте там красовался портрет автора (если уж совсем точно — того, кто считался автором) «Тихого Дона».

И вдруг моя спутница сказала:

— Какое ничтожество — Шолохов!

В первую секунду я был этим определением слегка шокирован. Хотел было уже даже что-то возразить. Но тут же понял, что она имеет в виду только внешнее, зрительное впечатление, что эта ее реакция вовсе не распространяется на писателя Шолохова. Это был очень поверхностный, чисто Женский взгляд. Но ведь не зря же кем-то было сказано, что после тридцати (а может, после сорока?) лет человек сам отвечает за свое лицо. И не зря автор «Портрета Дориана Грея» сказал, что только очень поверхностный, очень неглубокий человек может не доверять своему первому впечатлению. Он был прав: ведь первое наше впечатление определяет не разум (очень несовершенный, в сущности, инструмент), а весь наш организм, все таящиеся в нем древние, еще звериные инстинкты.

Обо все этом я тогда, конечно, не думал. Но у меня вдруг словно открылись глаза.

Довоенный — молодой, большелобый Шолохов — тоже не шибко был похож на великого писателя. Но ничтожеством, во всяком случае, не казался. А тут — невзрачное какое-то, мелкое личико, усишки... Я вдруг увидел: в самом деле — ничтожество.

Это впечатление подтвердилось и окончательно укрепилось позже, когда я увидал его вживе: это было несколько лет спустя, на совещании молодых писателей, он там выступал перед нами в маленьком, тесном зале, а я сидел совсем близко, в первом ряду. Вдобавок ко всему оказалось, что он — совсем небольшого росточка. Но главным, конечно, был не малый рост, а именно вот эта убийственная печать ничтожества, лежащая на его заурядном лице, на всем его невзрачном облике.

И тем не менее имя Шолохова под гнусной антисемитской статейкой меня ушибло. Ушибло именно своей весомостью. К носителю этого громкого имени я, как уже было сказано, не питал особого уважения. Но при всем при том я все еще находился внутри той системы ценностей, согласно которой это имя было козырным тузом. Другого такого козыря во всей той карточной колоде больше не было.

Кто же ответит Шолохову? И ответит ли кто-нибудь?

Статейка Шолохова, как я уже говорил, появилась на страницах «Комсомольской правды» 8 марта. А ответ на нее был обнародован даже быстрее, чем на статью Бубеннова, — 10 марта, то есть через два дня. Под ним стояла подпись того же Симонова.

Ответ был написан в очень решительном тоне. Он, в сущности, завершал дискуссию, о чем автор объявлял с некоторой даже надменностью:

► Я убежден, что вся поднятая Бубенновым мнимая проблема литературных псевдонимов высосана из пальца в поисках дешевой сенсационности и не представляет серьезного интереса для широкого читателя. Именно поэтому я стремился быть кратким в обеих своих заметках и не намерен больше ни слова писать на эту тему, даже если «Комсомольская правда» вновь пожелает предоставить свои страницы для недостойных нападок по моему адресу.

(Константин Симонов. Еще об одной заметке. «Литературная газета», 10 марта 1951 года)

Прочитав это, я был почти уверен, что на том дело не кончится, что Симонову непременно кто-нибудь возразит. Быть может, даже тот же Шолохов.

Но ответа не последовало. Последнее слово так и осталось за Симоновым.

Этот симоновский поступок казался тогда отчаянно смелым. И не только казался, но и был. Но эта его смелость не имела ничего общего с тем безумством храбрых, которое в годы своей романтической юности воспел Горький.

Не могу утверждать, что, прежде чем ринуться в драку с Шолоховым, Симонов проводил какие-то консультации наверху. Но что-то он, безусловно, знал.

В записанном им монологе, который Сталин произнес год спустя, обращает на себя внимание такая фраза:

► В прошлом году уже говорили на эту тему, запретили представлять на премию, указывая двойные фамилии.

Стало быть, точка зрения Сталина на сей счет была Симонову известна. Но поди угадай, как он отреагирует сейчас. Непредсказуемость сталинских реакций тоже составляла «неотъемлемую часть его политического дарования».

О том, что все эти мысли Симонову в голову приходили, свидетельствует письмо, с которым он в те дни обратился в верховную инстанцию:

► ЦК ВКП(б)

Товарищу Маленкову Г.М.

В «Комсомольской правде» за подписью Михаила Шолохова напечатана беспримерная по грубости, проявленной в отношении меня, статья «С опущенным забралом»... Прошу Вас, Георгий Максимилианович, принять меры по этому вопросу, возникновение которого я меньше всего связываю с личностью Шолохова, хотя его подпись, к сожалению, и стоит под статьей.

Выражая уверенность, что Шолохов эту статью не писал, а только подписал, Симонов вроде давал понять, что своим ответом он замахнулся не на Шолохова, а на тех, кто прячется за его спиной, прикрывается его именем. Но сути дела эта дипломатическая оговорка, конечно, не меняла. А если и меняла, то не к оправданию Шолохова, а к еще большему его осуждению и унижению.

Зная, что в «Комсомольскую правду» был звонок из ЦК, запрещающий продолжение дискуссии (а он не мог об этом не знать), Симонов, конечно, мог бы держаться увереннее и этого осторожного письма Маленкову не писать. Но ведь и те, кто стоял тогда за спиной Бубеннова и Шолохова, тоже что-то знали, на что-то рассчитывали. Они знали, что истерическая газетная кампания по раскрытию скобок 1949 года не могла начаться, а тем более принять такой разнузданный и массовый характер без прямого одобрения Сталина.

49
{"b":"189830","o":1}