Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И вот — самый яркий, едва ли даже не самый злокачественный пример такого «забегания вперед»:

► Артель еще не закреплена, а они уже «обобществляют» жилые постройки, мелкий скот, домашнюю птицу...

Один из таких ретивых «обобществителей» доходит даже до того, что дает приказ по артели, где он предписывает «учесть в трехдневный срок всё поголовье домашней птицы каждого хозяйства», установить должность специальных «командиров» по учету и наблюдению, «занять в артели командные высоты», «командовать социалистическим боем, не покидая постов».

(Там же. Стр. 197-198)

Давыдов еще раньше сообразил, что с обобществлением кур и гусей они малость поторопились. Так что не этим покорила сталинская статья гремяченцев и жителей Войскового. Покорила же она их тем, что в ней Сталин осудил нарушения принципа добровольности вступления крестьян в колхоз: «...получается хлеборобу легкая дыхания, чересседельня ему отпущенная — хочешь, иди в колхоз, а хочешь, сиди в своей единоличности...». О том, как на самом деле была отпущена эта «чересседельня» и надолго ли позволили не желавшим идти в колхоз крестьянам сидеть «в своей единоличности», мы теперь уже хорошо знаем. Да и тогда, надо полагать, это понимали, предвидели многие. Но даже если мы поверим, что жители Гремячего Лога и хутора Войскового оказались таким доверчивыми, — все равно: как-то уж очень легко и благостно развязывается у Шолохова этот крутой узел.

Это я не про политику, и даже не к тому, чтобы поверять события романа жизненной правдой. Это я про то, как автор «Поднятой целины» строит сюжет своего романа.

Роман, как мы помним, начинается с того, что «январским вечером 1930 года въехал в хутор Гремячий Лог верховой». Верховым этим был бывший есаул Половцев, и не зря этой сценой автор начинает свой роман: так завязывается главная интрига повествования, главный его сюжетный узел. По мере развития событий напряжение этой сюжетной линии романа усиливается. Половцев то уезжает, то вновь появляется: уже не один, а с бывшим хорунжим Лятьевским. Что-то они готовят, и это «что-то» вот-вот должно привести к какому-то драматическому сюжетному взрыву. И вдруг все кончается пшиком. Словно оболочку туго надутого воздушного шара пропороли ножом, и из него с шипением и свистом вышел весь воздух.

Вдруг оказывается, что казаки, еще вчера готовые восстать против ненавистной им власти с оружием в руках, на самом деле вовсе и не против этой власти. Оказывается, что она, эта власть, — им родная:

► — Вы, товарищ бывший офицер, на наших стариков не пошумливайте, вы на них и так предостаточно нашумелись в старую времю. Попановали — и хватит... Мы при Советской власти стали непривычные к таким обращениям, понятно вам?

И между ними и Сталиным тоже, оказывается, совет да любовь, поскольку —

► ...зараз получается так, что Сталин этих местных коммунистов, какие народ силком загоняли в колхоз и церква без спросу закрывали, кроет почем зря, с должностев смещает.

Да и местные коммунисты, против которых они собрались восставать, оказывается, тоже не такие уж им чужие. Свои, родные, — не то что иноземцы, поддержку и помощь которых сулил им Половцев:

► — Промахнулись мы, товарищ Половцев... Видит Бог, промахнулись! Не путем мы с вами связались... Прошедший раз слухали мы вас, как вы нам золотые горы сулили, и диву давались: уж дюже ваши посулы чижолые! Вы говорили, что, мол, союзники нам — на случай восстания — в один момент оружию примчат и всю военную справу. Наше, мол, дело только постреливать коммунистов. А посля раздумались мы, и что же оно получается? Оружию-то они привезут, это добро дешевое, но, гляди, они и сами на нашу землю слезут? А слезут, так потом с ними и не расцобекаешься! Как бы тоже не пришлось их железякой с русской землицы спихивать. Коммунисты — они нашего рода, сказать, свои, природные, а энти черт-те по-каковски гутарют, ходют гордые все, а середь зимы снегу не выпросишь, и попадешься им, так уж милости не жди! Я побывал в двадцатом году за границей, покушал французского хлеба на Галиполях и не чаял оттедова ноги притянуть! Дюже уж хлеб их горьковатый! И много нациев я перевидал, а скажу так, что, окромя русского народу, нету желанней, сердцем мягше.

Надо ли объяснять, как фальшивы эти сусальные речи! Да и весь этот сюжетный поворот. Он фальшив не столько даже тем, что бесконечно далек от жизненного правдоподобия (хотя, конечно, и этим тоже), но прежде всего полным пренебрежением автора к художественной логике собственного повествования.

Так круто завязавшийся сюжет не может быть развязан так облегченно, упрощенно и плоско, а главное, — так искусственно. Но именно на таких нарушениях самим автором заданной художественной логики повествования держится весь роман. Буквально каждая его драматическая коллизия, едва завязавшись, сразу же разрешается так же искусственно, так же сусально-фальшиво.

Только что, читая жестко и правдиво написанную сцену «семенного бунта», мы сопереживали зверски избиваемому Давыдову. И вот — чуть ли не на следующей странице:

► Хуторское собрание в Гремячем началось затемно. Давыдов, при небывалом стечении народа в школе, говорил:

— Это что означает вчерашнее выступление недавних колхозников и части единоличников, граждане? Это означает, что они качнулись в сторону кулацкого элемента! Это факт, что они качнулись в сторону наших врагов. И это позорный факт для вас, граждане, которые вчера грабительски тянули из амбаров хлеб, топтали дорогое зерно в землю и расхищали в завесках. Из вас, граждане, шли несознательные возгласы, чтобы женщины меня били, и они меня били все, чем попадя, а одна гражданка даже заплакала оттого, что я виду слабости не подавал. Я про тебя говорю, гражданочка! — И Давыдов указал на Настёнку Донецкову, стоявшую у стены, суетливо закутавшую головным платком лицо, едва лишь Давыдов начал говорить. — Это ты меня гвоздила по спине кулаками и сама же плакала от злости и говорила: «Бью, бью его, а он, идол, как каменный!»

Закутанное лицо Настёнки горело огнем великой стыдобы. Все собрание смотрело на нее, а она, потулившись от смущения и неловкости, только плечами шевелила, вытирая спиной побелку стены. [...]

— В президиум неизвестный гражданин бросил записочку, в ней спрашивается: «Верно ли, что все, забиравшие хлеб, будут арестованы с конфискацией имущества и сосланы?» Нет, это неверно, граждане! Большевики не мстят, а беспощадно карают только врагов; но вас, хотя вы и вышли из колхоза, поддавшись уговорам кулаков, хотя вы и расхитили хлеб и били нас, — мы не считаем врагами. Вы — качающиеся середняки, временно заблужденные, и мы к вам административных мер применять не будем, а будем вам фактически открывать глаза.

По школе прокатился сдержанный рокот голосов. Давыдов продолжал:

— И ты, гражданочка, не бойся, раскутай лицо, никто тебя не тронет, хотя ты меня и здорово колотила вчера. Но вот если выедем завтра сеять и ты будешь плохо работать, то уж тогда я всыплю тебе чертей, так и знай! Только уж бить я буду не по спине, а ниже, чтобы тебе ни сесть, ни лечь нельзя было, прах тебя возьми!

Несмелый смешок окреп, а пока докатился до задних рядов, вырос в громовитый, облегчающий хохот.

— ...Поволынили, граждане, и будет! Зябь перестаивается, время уходит, надо работать, а не валять дурака, факт. Отсеемся — тогда можно будет и подраться и побороться... Я вопрос ставлю круто: кто за Советскую власть — тот завтра едет в поле, кто против — тот пускай семечки лущит. Но кто не поедет завтра сеять, у того мы — колхоз — землю заберем и сами засеем!

Давыдов отошел от края сцены, сел за стол президиума, и, когда потянулся к графину, из задних рядов, из сумеречной темноты, озаренной оранжевым светом лампы, чей-то теплый и веселый басок растроганно сказал:

— Давыдов, в рот тебе печенку! Любушка Давыдов!.. За то, что зла на сердце не носишь... зла не помнишь...

Народ тут волнуется... и глаза некуда девать, совесть зазревает... И бабочки сумятются... А ить нам вместе жить... Давай, Давыдов, так: кто старое помянет — тому глаз вон! А?

28
{"b":"189830","o":1}