Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Эта цитата <...> открывает и одну из причин отношения ко мне официальной прессы: я никогда не боялся критиковать то, что мне казалось консервативным в нашей современности. Критиковать «старый мир» сейчас, живя в Советской России, — очень удобно и выгодно, этим занимаются многие — и именно потому я не занимаюсь этим. Я предпочитал заниматься этим тогда, когда это было менее удобно — в царское время: тогда мне приходилось сталкиваться с царской цензурой и царским судом.

То, что я никогда не скрывал своего отношения к почти повальному литературному раболепству, прислуживанию и перекрашиванию, — это, мне кажется, является второй причиной травли. Посвященные именно этому вопросу две моих статьи — «Я боюсь» (журн. «Дом искусств», I, 1920) и «О сегодняшнем и современном» (журн. «Русский современник», II, 1924) — вызвали особенные нападки, первая из них едва ли не была исходным пунктом всей восьмилетней газетно-журнальной кампании против меня.

Особенности моего литературного зрения, свойственная мне, как писателю, сатирическая установка, может быть, даже неуменье изображать положительные типы — это еще одна из причин создавшегося ко мне отношения.

Возможно, наконец, это отношение усугубляется и тем, что во время революции 1905 года и позже — я был большевиком, отбывал соответствующую тюремную повинность, был выслан (в 1911 г.), был привлечен к суду за антимилитаристскую повесть («На куличках», судебное дело — с 1914 по 1917 г.).

Весь изложенный материал я даю здесь именно потому, что получил об этом запрос от Секретариата. Я отнюдь не имел и не имею в виду обременять Председателя Совнаркома жалобами на травлю по моему адресу в советской печати. Об этой травле в своем письме от 30/IХ был вынужден упомянуть для того, чтобы объяснить один из основных мотивов, заставивших меня обратиться к А. И. Рыкову с просьбой о разрешении мне выезда за границу.

Иного выхода из создавшегося для меня положения я не вижу, и сейчас это для меня еще яснее, чем три недели назад.

Резолюции московских и ленинградских правлений Союза Писателей, принятых — будем говорить прямо — под давлением со стороны — требуют от меня «отказа от идей», девять лет назад выраженных в романе «Мы» («Лит. газ», от 14/Х с. г., п. 2 Ленингр. резолюции и п. 3 Московской). Таких нелепых требований никто не пытался предъявлять к писателю даже в царское время. То, что сделано, что существует, — объявить несуществующим я не могу.

О последствиях — я предупрежден все той же «Лит. газетой» (№ от 14/Х): «Если Е. Замятин не станет высокомерно упорствовать в своих ошибках, то будут разорваны последние нити, связывающие его с советской общественностью... Е. Замятин должен понять ту простую мысль, что страна строящегося социализма вполне может обойтись без такого писателя».

Эту простую мысль — я понял. Я понял, что на время, пока не изменятся утвердившиеся у нас взгляды на литературу или не изменюсь я, — Советской России и советской литературе я не нужен.

Совершенно ясно, что при создавшемся положении продолжать оставаться здесь — для меня означает литературную смерть, молчание. Мне думается, что смертного приговора я все-таки не заслужил, и кое-что — хотя бы в моем прошлом — дает основания этот приговор смягчить. И потому я еще раз обращаюсь с настоятельной просьбой: разрешить мне, вместе с женой, выезд за границу на один год. Политической деятельностью я заниматься не собираюсь — я хочу только продолжать свою жизнь как художник слова. И если обстоятельствами я приведен к временной невозможности быть русским писателем и писать о России — быть может, мне удастся (как это удалось поляку Джозефу Конраду) стать на время писателем английским <...>, а писать по-английски мне немного труднее, чем по-русски.

Я знаю, что Республика вынуждена сейчас быть очень экономной в вопросе о выдаче валюты едущим за граничу- Если это может задержать выдачу мне разрешения на выезд (других мотивов я не вижу) — я готов отказаться даже от установленной правилами валютной нормы, так как авторский гонорар от предстоящей (в Нью-Йорке) постановки моей пьесы «Блоха» на английском языке — на первое время даст мне средства к существованию.

Я убедительно прошу по возможности ускорить ответ на мою просьбу и о результатах сообщить мне по прилагаемому адресу.

Евг. Замятин Ленинград, ул. Янковского, 29, кв. 16.

13
ПИСЬМО Е.И. ЗАМЯТИНА И.В. СТАЛИНУ
Июнь 1931 г.

Уважаемый Иосиф Виссарионович,

приговоренный к высшей мере наказания — автор настоящего письма обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою.

Мое имя Вам, вероятно, известно. Для меня как для писателя именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году все усиливающейся травли.

Я ни в какой мере не хочу изображать из себя оскорбленную невинность. Я знаю, что в первые 3—4 года после революции среди прочего, написанного мною, были вещи, которые могли дать повод для нападок. Я знаю, что у меня есть очень неудобная привычка говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой. В частности, я никогда не скрывал своего отношения к литературному раболепству, прислуживанию и перекрашиванию: я считал — и продолжаю считать, — что это одинаково унижает как писателя, так и революцию. В свое время именно этот вопрос, в резкой и обидной для многих форме, поставленный в одной из моих статей (журн[ал] «Дом искусств», № 1, 1920), был сигналом для начала газетно-журнальной кампании по моему адресу.

С тех пор, по разным поводам, кампания эта продолжается по сей день, и в конце концов она привела к тому, что я назвал бы фетишизмом: как некогда христиане для более удобного олицетворения всяческого зла создали черта — так критика сделала из меня черта советской литературы. Плюнуть на черта — зачитывается как доброе дело, и всякий плевал, как умеет. В каждой моей напечатанной вещи непременно отыскивался какой-нибудь дьявольский замысел. Чтобы отыскать его — меня не стеснялись награждать даже пророческим даром: так, в одной моей сказке («Бог»), напечатанной в журнале «Летопись» — еще в 1916 году, — некий критик умудрился найти... «издевательство над революцией в связи с переходом к НЭПу»; в рассказе («Инок Эразм»), написанном в 1920 году, другой критик (Машбиц-Веров) узрел «притчу о поумневших после НЭПа вождях». Независимо от содержания той или иной моей вещи — уже одной моей подписи стало достаточно, чтобы объявить эту вещь криминальной. Недавно, в марте месяце этого года, ленинградский Облит принял меры к тому, чтобы в этом не оставалось уже никаких сомнений: для издательства «Академия» я проредактировал комедию Шеридана «Школа злословия» и написал статью о его жизни и творчестве: никакого моего злословия в этой статье, разумеется, не было и не могло быть — и тем не менее Облит не только запретил статью, но запретил издательству даже упоминать мое имя как редактора перевода. И только после моей апелляции в Москву, после того как Главлит, очевидно, внушил, что с такой наивной откровенностью действовать все же нельзя, — разрешено было печатать и статью, и даже мое криминальное имя.

Этот факт приведен здесь потому, что он показывает отношение ко мне в совершенно обнаженном, так сказать — химически чистом виде. Из обширной коллекции я приведу здесь еще один факт, связанный уже [не] с случайной статьей, а с пьесой большого масштаба, над которой я работал почти три года. Я был уверен, что эта моя пьеса — трагедия «Аттила» — заставит, наконец, замолчать тех, кому угодно было делать из меня какого-то мракобеса. Для такой уверенности я как будто имел все основания. Пьеса была прочитана на заседании Художественного совета Ленинградского Большого Драматического Театра, на заседании присутствовали представители 18 ленинградских заводов — и вот выдержки из их отзывов (цитируются по протоколу заседания от 15-го мая 1928 г.).

109
{"b":"189830","o":1}