И вот точно так же он сам, без чьей-то подсказки, ни за что бы не увидал и не понял — во всяком случае, за те полтора-два месяца, которые провел в СССР, — самое главное из того, что отвратило его от Советского Союза и в конечном счете вызвало тотальное его разочарование в том грандиозном социальном эксперименте, какой еще совсем недавно представлялся ему таким привлекательным:
► Известный ученый принужден отрицать теорию, приверженцем которой он был и которая оказалась неортодоксальной. Академик клеймит себя за свои «прошлые ошибки», которые, как он сам публично заявил, «могли быть использованы фашистами» («Известия», 28 декабря 1936 г.). Его заставляют признать обвинения, выдвинутые по приказу «Известиями», поднаторевшими в поисках позорных симптомов «контрреволюционной горячки».
Эйзенштейн вынужден прервать работу. Он должен признать свои «ошибки», заявить, что он ошибался и что новый фильм, над которым он работал и который уже обошелся в два миллиона, не отвечает требованиям доктрины, на основании чего он и был справедливо запрещен.
(Там же. Стр. 114)
► Как бы прекрасно ни было произведение, в СССР оно осуждается, если не соответствует общей линии... Каким бы гениальным ни был художник, но, если он не следует общей линии, ему не дождаться внимания, удача отвернется от него. От художника, от писателя требуется только быть послушным, все остальное приложится.
(Там же. Стр. 94)
... Сейчас требуются только приспособленчество и покорность. Всех недовольных будут считать «троцкистами». И невольно возникает такой вопрос: что, если бы ожил вдруг сам Ленин?..
(Там же. Стр. 90)
И наконец — такой, совершенно оглушительный вывод:
► ...не думаю, чтобы в какой-либо другой стране сегодня, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено.
(Там же. Стр. 87)
Эта последняя реплика, видимо, вызвала особенно бурный взрыв негодования у «левых» (да, надо думать, и не только у «левых») читателей книги Жида на Западе. Недаром в опубликованных им в июне 1937 года «Поправках к моему «Возвращению из СССР» он к ней возвращается и упрямо на ней настаивает:
► А правосудие! Уж не думают ли, что последние процессы в Москве и в Новосибирске заставят меня сожалеть о сказанной мной фразе, которая вас возмущает: «Не думаю, чтобы в какой-либо другой стране, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено».
(Там же. Стр. 114)
За тот короткий срок, который был ему отпущен на его поездку по Советскому Союзу, увидеть и понять все это на таком — отнюдь не поверхностном — уровне он вряд ли бы смог. Ну, а что касается предположения, что и сам Ленин, если бы он вдруг ожил, тоже, того и гляди, был бы объявлен «троцкистом» и оказался на скамье подсудимых рядом с Каменевым и Зиновьевым, — так оно-то уж точно было ему подсказано кем-то из московских его собеседников.
Сомнений нет: наверняка нашлись какие-то смельчаки, которые, рискуя жизнью, постарались открыть Жиду глаза на реальное положение дел в стране, в которую он прибыл в качестве ее друга и почетного гостя.
Много ли нашлось таких смельчаков? И кто это был? Казалось бы, узнать это уже невозможно.
Но, после того как нам стало доступно следственное дело Пильняка, по крайней мере двоих из них мы можем назвать поименно:
► ИЗ СЛЕДСТВЕННОГО ДЕЛА Б.А. ПИЛЬНЯКА
В 1933 году Пильняк стремился втянуть в свою группу Б. Пастернака. Это сближение с Пастернаком нашло свое внешнее выражение в антипартийном некрологе по поводу смерти Андрея Белого, а также в письме в «Литгазету» в защиту троцкиста Зарудина, подписанном Пастернаком и Пильняком. Установлено также, что в 1935 г. они договаривались информировать французского писателя Виктора Маргерита (подписавшего воззвание в защиту Троцкого) об угнетенном положении русских писателей, с тем чтобы эта информация была доведена до сведения французских писательских кругов. В 1936 г. Пильняк и Пастернак имели несколько законспирированных встреч с приезжавшим в СССР Андре Жидом, во время которых тенденциозно информировали Жида о положении в СССР. Несомненным является, что эта информация была использована Жидом в его книге против СССР.
(Виталий Шенталинский. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. М., 1995. Стр. 196)
Идеологическое и стилистическое оформление этого документа («стремился втянуть в свою группу...», «тенденциозно информировали...» и т.п.) принадлежит, конечно, следователям. Но что касается фактической стороны дела, то она сомнений не вызывает.
* * *
Кроме «законспирированных встреч» с Андре Жидом Пильняку инкриминировали такую же преступную связь с еще одним французским писателем.
Его звали — Панаит Истрати.
Он был, конечно, фигурой не такого масштаба, как Жид, но в 20-годы был, что называется, на виду.
Ромен Роллан назвал его «балканским Горьким», и с легкой руки живого классика это броское определение прочно к нему пристало. Начавшая тогда выходить у нас первая советская «Литературная энциклопедия» уделила Истрати весьма внушительную статью:
► ИСТРАТИ Панаит [Panait Gherassime Istrati, 1884] — французский писатель. И. — румын по национальности, вышел из социальных низов (сын прачки), провел первые пятнадцать лет своей жизни на берегах Дуная (в Браилове) — это был мрачный и жестокий пролог его существования. Следующая глава его жизни охватывает четверть века непрерывных исканий. «Я испробовал все ремесла, на которые способен человек, вынужденный зарабатывать свой хлеб. В Египте и Малой Азии, в Греции и Италии, во Франции и Швейцарии, повсюду я принимал то, что мне предлагали: грузчик на вокзале и в портах, подручный на верфях, лакей в гостиницах, кухонный мальчик в ресторанах, гарсон в пивных, кузнец, землекоп, расклейщик афиш, фигурант в цирковых пантомимах, тракторист, аптекарский ученик, пильщик, газетный экспедитор, странствующий фотограф...», рассказывает о себе писатель. Первая книга И. «Кира Киралина» (Kyra Kyralina) появилась в 1923.
Произведения И. автобиографичны. С этим связана форма сказа, к к-рому он постоянно тяготеет.
(Литературная энциклопедия. Том 4.М, 1930. Стр. 643—644)
Называя эту статью внушительной, я имел в виду в основном ее объем. (Четыре с половиной колонки убористого текста. Для сравнения: в том же томе статья такого объема была посвящена очень тогда знаменитому Всеволоду Иванову.) Что же касается самой статьи, то она была в высшей степени странной. После очень короткой (процитированной выше) справочной части сразу же начинался погром:
► И. не стремится охватить действительность широко, раскрыть ее движущие противоречия, — он замкнут в себе самом, его книги являются «исповедями» мятущегося мещанского искателя. Ограниченность художника исключительна: несмотря на то, что все время он стоит перед фактом ужасающей уродливости капиталистического порядка и сама драма мещанской беспочвенности является лишь порождением этого порядка, Истрати не поднимается до последовательной и открытой критики капитализма, подменяя эту критику сентиментальным «самоуглублением», ханжеским «правдоискательством», убогой морализирующей фразеологией. Замкнутость И. есть выражение его косности, он — целиком в пределах мелкобуржуазного мышления, слишком трусливого для того, чтобы понять действительную сущность противоречий капиталистического общества.
В «Моих скитаниях», в романе «Михаил» (Мichail, 1928) дана наиболее последовательная формула мещанской ограниченности. Здесь очень убедительно выясняется, что Истрати, который, казалось бы, всем ходом обстоятельств готовился к роли революционного художника (вспомним его трудовую биографию), пребывает в болоте мещанской философии... Что утверждается в этих необычайно слащавых произведениях? То, что капиталистический порядок — несправедливый порядок. Но уже в критике, в отрицании капиталистической действительности у Истрати ощущается половинчатость, робость. Еще больше очевидна эта трусливость в тех выводах, которые художник делает из критики капиталистической действительности: мы сразу оказываемся здесь перед чем-то крайне расплывчатым, беспомощным. Проповедуется бунтарство против капиталистической действительности, но она — лишь внешняя поза, прикрывающая самое откровенное примиренчество. Бунт Истрати — бессодержательный. Здесь нет и признака революционной сознательности, это только крик, истерика растерявшегося мещанина.
(Там же. Стр. 644—645)