Они сели в каком-то захолустном колхозе, где их приняли с чисто русским гостеприимством. Пока летчики с местными умельцами чинили самолет, колхозники пригласили иностранных гостей на импровизированный вечер самодеятельности, на котором колхозные девочки-пионерки прелестно танцевали и пели английские песни на английском языке. Все это, разумеется, никак не могло быть подстроено, поскольку это была совершенно незапланированная, вынужденная посадка, а неисправность в моторе первым заметил он сам.
То, что наши умельцы (не те, что помогали ремонтировать самолет, а те, что придумали и реализовали всю эту грандиозную липу) сумели втереть очки наивному настоятелю Кентерберийского собора, меня не удивило. И не такие простые задачи им приходилось решать. Но то, что такие умы, как Уэллс, Бернард Шоу, Роллан и Фейхтвангер, побывав в Советском Союзе, не углядели там того, о чем чирикали все воробьи на московских улицах, долгое время представлялось мне некоторой загадкой.
Особенно загадочным казалось поведение Фейхтвангера.
Представьте: горячий, искренний, убежденный, непримиримый, неподкупный, на весь мир прославленный антифашист, он приезжает в Москву 1937 года, где творятся дела куда пострашнее тех, что творили у себя дома гитлеровцы, — и всем своим моральным авторитетом освящает не только всю эту кровавую вакханалию, но и самого главного ее вдохновителя и творца.
Вот лишь несколько цитат из печально знаменитой книги Фейхтвангера «Москва 1937»:
► Народ говорит: Сталин, разумея под этим именем растущее процветание... Народ говорит: мы любим Сталина, и это является самым непосредственным, самым естественным выражением доверия к экономическому положению, к социализму, к режиму.
...Сталин действительно является плотью от плоти народа... Когда Сталин говорит со своей лукавой приятной усмешкой, со своим характерным жестом указательного пальца, он не создает, как другие ораторы, разрыва между собой и аудиторией, он не возвышается весьма эффектно на подмостках, в то время как остальные сидят внизу, — нет, он очень быстро устанавливает связь, интимность между собой и своими слушателями. Они сделаны из того же материала, что и он; им понятны его доводы...
Сталин говорит неприкрашенно и умеет даже самые сложные мысли выражать просто. Порой он говорит слишком просто, как человек, который привык так формулировать свои мысли, чтобы они стали понятны от Москвы до Владивостока...
Если Ленин был Цезарем Советского Союза, то Сталин стал его Августом, его «умножателем» во всех отношениях. Сталинское строительство росло и крепло.
Сталин — поднявшийся до гениальности тип русского крестьянина и рабочего, которому победа обеспечена, так как в нем сочетается сила обоих классов.
Перечень этих комплиментов можно длить до бесконечности.
Нечто похожее говорили о Сталине и другие посещавшие его высокие гости. Роллан тоже сравнил его с Августом. Шоу тоже дал понять, что был очарован Сталиным, его скромностью, его человеческим тактом:
► Сталин, лорд-протектор России, — писал он, — живет с семьей в трех комнатах... Часовой в Кремле, который спросил нас, кто мы такие, был единственным солдатом, которого я видел в России. Сталин играл свою роль с совершенством, принял нас как старых друзей и дал нам наговориться вволю, прежде чем скромно позволил себе высказаться.
Что говорить! Сталин был недурным актером и сумел охмурить не одного Фейхтвангера.
Но все прежние именитые сталинские гости поминали об этих чарующих качествах советского вождя вскользь, мимоходом. Фейхтвангер был единственным (если не считать Барбюса), кто попытался дать законченный и вполне апологетический его портрет.
Как бы то ни было, этот свой грех Фейхтвангер разделил с другими духовными лидерами западного мира. Но помимо этих славословий палачу был у него еще и другой, куда более страшный, совсем уже «непрощеный», непрощаемый, непростительный грех.
Фейхтвангер был единственным влиятельным и, как тогда казалось, безусловно честным и неангажированным представителем западной интеллигенции, кому удалось побывать на одном из знаменитых московских процессов. И этот процесс, о котором весь мир орал как о чудовищной фальсификации, он описал в высшей степени сочувственно и доброжелательно, с абсолютной, ничем не замутненной верой в правдивость официальной советской версии:
► По общему виду, — делится он своими впечатлениями, — это походило больше на дискуссию, чем на уголовный процесс... Если бы этот суд поручили инсценировать режиссеру, то ему, вероятно, понадобилось бы немало лет, чтобы добиться от обвиняемых такой сыгранности: так добросовестно и старательно не пропускали они ни малейшей неточности друг у друга...
Я никогда не забуду, как Георгий Пятаков, господин среднего роста, средних лет, с небольшой лысиной, с рыжеватой, старомодной, трясущейся острой бородой, стоял перед микрофоном и как он говорил — будто читал лекцию. Спокойно и старательно он повествовал о том, как он вредил в вверенной ему промышленности.
Тайной подоплеки этого жуткого спектакля, зрителем которого он стал, Фейхтвангер, конечно, не знал.
Не знал (а вернее — предпочел не знать), что это была грандиозная инсценировка. И был у нее Автор. И был Режиссер. И за кулисами были пытки, долгие ночные допросы, угрозы расстрелять не только самих обвиняемых, из которых вымогали ложные признания, но и их жен, детей, и лживые обещания, если публично во всем признаются, сохранить им жизнь.
Но было тут и другое. И это другое Фейхтвангер как раз уловил.
За всем этим жутким спектаклем стоял долгий опыт, в плоть и кровь, в каждую нервную клетку каждого из обвиняемых въевшийся ритуал партийных собраний, партийных дискуссий, давно уже ставших привычными для них партийных покаяний.
Георгий Леонидович Пятаков, поведение которого на процессе произвело такое сильное впечатление на Фейхтвангера, был внутренне готов к тому, чтобы именно так повести себя в тот роковой час своего земного пути, задолго до того, как его к этому вынудили.
Нельзя тут не вспомнить уже приводившееся мною на этих страницах его письмо Валентинову (Вольскому), в котором он объяснял, к чему должен быть готов человек, связавший себя с большевистской (коммунистической) партией.
Случись Фейхтвангеру прочесть это письмо, он бы, наверно, лучше понял, что происходило на том Московском процессе и почему это жуткое судилище, приговорившее почти всех обвиняемых к расстрелу (те немногие, что получили более мягкий приговор, тоже были расстреляны или погибли в сталинских лагерях), показалось ему похожим скорее на партийную дискуссию, чем на суд.
Письма Пятакова, правда, он знать тогда не мог, поскольку опубликовано оно было спустя двадцать лет после того процесса, да и появилось на страницах малотиражного эмигрантского журнала. Но кое-что своим зорким глазом художника он все-таки углядел, и эта зоркость безусловно делает ему честь.
Но как все-таки могло случиться, что при всей этой своей художественной зоркости и при всем своем незаурядном уме он не смог разглядеть главного? Не понял, что весь этот громкий процесс был чудовищной фальсификацией, грандиозным обманом, — быть может, самым жутким, самым кровавым из всех, которыми так богат был наш страшный XX век?
А если понял, то почему же умолчал об этом? И не просто умолчал, а даже как бы дал этому чудовищному злодеянию некое моральное оправдание?
Тут возможно несколько объяснений. Но я остановлюсь только на одном.
А начну с небольшой, но поучительной истории, которую однажды рассказал замечательный наш историк Натан Эйдельман. А ему ее рассказал его отец.
В лагере, у костра, каждый день отчаянно спорили сталинцы с троцкистами. К этим спорам с интересом прислушивался один зэк — старый еврей, не принадлежавший ни к ортодоксам, ни к поклонникам Троцкого. После нескольких таких «политдискуссий» он сказал отцу Натана: