И это даже произошло однажды, в новогоднюю ночь, когда после радостного и вкусного застолья в кругу семьи и нескольких дружеских гостей, мы с отцом поднялись к нему в кабинет и он, чуть заплетающимся от выпитого бордо языком, принялся читать еще утром написанные строчки.
Ведь день перед Новым Годом был, как всегда, сумасшедшим и прочесть и выслушать очередную порцию "Святого колодца" тогда не удалось.
С обостренным от выпитого прекрасного вина вниманием я вслушивался в папино чтение и, когда он закончил, схватил его руку с мозолями на крепких, точно из кости вырезанных пальцах, соприкасающихся с авторучкой, и со слезами восторга на глазах поцеловал ее...
Судьба новой вещи складывалась поначалу вполне удачно.
Тогдашний сосед по переделкинской даче главный редактор одного из толстых литературно художественных и общественно политических журналов, встретившись с отцом на Алле полу классиков (улица Серафимовича) и узнав, что отец заканчивает новую вещь, предложил взять ее в свой журнал и незамедлительно напечатать.
А редакционный портфель?
Наверняка забит произведениями, которые ждут не дождутся своей очереди.
Главный редактор заверил, что вещь пойдет вне очереди.
Хорошо иметь в соседях главного редактора!
И вот рукопись в редакции.
При встрече на прогулке сосед - он неподвижно стоял у своих ворот, поджидая бодро шагающего отца - деловито сообщил, что рукопись прочел, она ему понравилась и уже поставлена в ближайший номер.
Ближайший номер со "Святым колодцем" должен выйти месяца через три, максимум - через четыре.
Сроки оказывались чрезвычайно гуманными...
Первые месяца два никаких особых "движений" рукописи не наблюдалось. Потом деятельность активизировалась и возник редактор - не тот, главный, что "взял" рукопись, а тот, что должен был с ней работать, доводить до печати.
Редактором оказалась довольно милая мягкая молодая женщина, кстати сказать, так же живущая в городке писателей (ее отец был крупным функционеров одного из подразделений Союза и имел в Переделкине дачу неподалеку от отцовской).
Молодая дама оказалась либералкой и поэтому тонко разбиралась в том, что можно печатать, а что - нельзя, что "пройдет" в контролирующих инстанциях, а что станет камнем преткновения для публикации всей вещи.
Она чутко, как самый тонкий электронный датчик, реагировала на малейшие даже самые отдаленные и бледные намеки на критику существующей действительности и немедленно вытаскивала крамолу "за ушко да на солнышко".
И уж тут от ее мягкости не оставалось и следа.
Стальная кагебешная наследственность несгибаемо требовала полного подчинения.
Забегая вперед, скажу, что когда через год ситуация со "Святым колодцем" разрешилась и рукопись была передала для публикации в другой художественно литературный и общественно политический журнал (в "Новый мир" к Твардовскому) и была-таки ко всеобщему удивлению - а у некоторых и к негодованию - опубликована, отец долго вылавливал и выковыривал поправки и поправочки, на которых с такой несгибаемой настойчивостью от имени интересов государства настаивала либеральная сотрудница журнала.
Идиотичность требований проиллюстрирую лишь одним из бесчисленного множества примеров.
Почему-то вызвало протест слово "Виссарионович," которое никак не мог выговорить один из персонажей повести - говорящий кот - от чего и умер, и крамольное слово после длительного торга было заменено на более нейтральное - "неоколониализм".
Все это сильно потрепало отцовские нервы.
Но это было потом.
А пока что - шло время, а о рукописи уже никто не вспоминал - ни главный редактор, переставший выходить из дачи, а может быть и переехавший в город, ни либеральная сотрудница - никто.
Словно бы рукописи вообще не существовало.
Полная тишина.
Будучи человеком опытным, отец сначала заподозрил, а потом окончательно понял, что его новую прозу печатать не намерены и что подобное решение принято не главным редактором, а его политическим начальством.
Отец был подавлен.
Внутреннее недовольство написанным вроде бы находило объективное подтверждение из вне: новое произведение не считали нужным публиковать, ибо оно не удалось.
Помню как-то в безрадостный вечер я заглянул к отцу в кабинет.
Отец грустно, отрешенно сидел в кресле за рабочим столом, перед непривычно пустой а потому и просторной столешницей без рукописей, писем, книг, записок и каких-то листков бумаги с беглыми заметками, которые в обычных обстоятельствах делали стол одушевленным, энергичным, даже веселым.
Сейчас же стол казался холодным, лишенным души, что было особенно странно и тревожно, потому что его хозяин был рядом.
Да, хозяин был здесь, но он не писал, и не читал, и его пальцы сжимали не авторучку, а закругления подлокотников.
Отец повернул ко мне горестное, страдающее лицо, какого я еще никогда у него не видел, и глухо сказал:
- Я - пария...
Это была минутная - может быть даже секундная - слабость, которую отец, никогда не выплескивающий наружу своих душевных переживаний, не захотел или не смог от меня скрыть.
В его душе царило отчаяние...
Но уже на следующий день от отчаяния и следа не осталось.
По крайней мере внешне.
Отец снова стал таким, каким я его привык и хотел видеть: в любой момент готового к шутке и насмешке, вспыхивающего недовольством, светящегося нежностью, впадающего в задумчивость...
Очень трудно называть и перечислять оттенки настроений близкого человека, чей характер тебе хорошо знаком и малейшие смены которых не могут остаться незамеченными.
Во всяком случае отец снова был прежним, когда как-то вечером - мы как и обычно, пили пятичасовой, по-английски, чай - раздался звонок и я поднялся по одному из двух пролетов лестницы к телефону.
Доброжелательный голос попросил к телефону Валентина Петровича.
На вопрос, кто спрашивает Валентина Петровича, человек назвал свое (знакомое мне) имя и должность в отделе культуры Центрального комитета.
Нечто подобно ожидалось, потому что ситуация с папиным новым произведением повисла в воздухе и висела таким образом уже достаточно долго.
Пора бы и разрешиться.
После достаточно продолжительного телефонного разговора улыбающийся отец спустился в гостиную (у нас она по простецки называлась столовая) и во всех подробностях поведал нам - маме и мне - о судьбе своего произведения.
Причем его улыбка была вызвана не столько удовольствием от положительного решения судьбы произведения, сколько от пикантных подробностей, этому решению сопутствующих.
Действительно, человек из Центрального комитета сообщил отцу, что "в Центральном комитете прочли "Святой колодец" и не видят причин для его запрещения".
Но у Центрального комитета есть к отцу одна убедительная просьба, а именно - убрать из произведения слово "севрюга", с которой сравнивается один из персонажей его новой книги.
Дело в том, что некий маститый литератор узнал в персонаже самого себя, и поскольку некогда был изображен знаменитыми карикатуристами в образе именно этой рыбы, то выразил опасение, что по такой подсказке будет узнан и другими.
С просьбой о собственной защите маститый литератор обратился в Центральный комитет.
Вопрос о севрюге был решен тут же, во время телефонного разговора.
- Значит, с рыбами его сравнивать нельзя? - уточнил отец.
- Нельзя.
- А с чем можно?
- Ну, не знаю...
Наступила небольшая пауза. Но воображение отца уже работало во всю силу, и когда он спросил, можно ли сравнить этот персонаж с птицей, ему уже все было ясно.
- С птицей? - переспросил человек из Центрального комитета и, секунду подумав, ответил: