В это время авторитет Сталина был велик и культ личности на всех парах двигался к своей вредной стадии. Однако еще оставались признаки деловых споров, когда обвиняемые выступали с доказательствами своей невиновности. Позднее (в 1948—1949 годах) мне пришлось наблюдать, как исключали ряд членов ЦК (Майского, Жукова и др.), и тогда уже не было ни их выступлений, ни вопросов, ни разногласий при голосовании. Это уже был расцвет культа, подхалимства и чего угодно, в чем все мы виноваты, будучи соучастниками этого.
Нужно ли вспоминать о репрессиях? Бесспорно, нужно. Чем дольше мы об этом не забудем, тем больше гарантий, что подобное не повторится. Но, думается, настала пора не только вспоминать сами факты происходивших арестов, ныне следует поглубже заглянуть в причины, попытаться найти их корни. Важно не только перечислить жертвы репрессий, но и присмотреться, устранены ли причины, уяснить, какие из собственных наших качеств облегчили возможность репрессий, в чем мы все должны измениться, чтобы избежать повторения.
В соответствующих условиях появившегося культа вокруг и около него образуется среда, порожденная им. И чем больше растет и крепнет культ личности, тем толще становится этот слой. И сам «культ» оказывается в плену той среды, которую он сам и породил. Благодаря происходившему длительное время отсеву около культа остаются люди, угодные ему. Это та питательная среда, которая его взращивает. Эти люди уже думают не по существу вопроса, а прежде всего о том, как бы угодить «личности».
Если взять конкретные условия культа личности Сталина, то я мог бы привести десятки примеров, когда основной вред исходил не от Сталина, а от его окружения. Я был рад, если оставался со Сталиным наедине, но это было редко. В подобном случае Сталин мог выслушать меня, попросить разъяснить, что ему неясно, или доказать, почему нужно сделать так, а не иначе. В результате в такой спокойной беседе обычно принимались правильные и грамотные решения. Но как только на моем докладе собиралось много его помощников, и особенно таких, как Берия, тут ничего хорошего ждать не приходилось: стоило Сталину высказать только еще предположение, как все хором вторили ему, думая о том, как бы угодить «вождю и учителю». Вот это и была типичная картина в тех условиях. В этом и заключался главный вред сложившейся системы. Глубокая вспашка почвы, порождающей культ личности, кажется, является одним из радикальных средств, чтобы он не пустил глубокие корни.
Там, где порождается культ, там непременно развивается лесть и неправда. Там слышен только голос тех, кто льстит, не сообразуясь с фактами и не задумываясь над истиной. В период культа личности Сталина мы привыкли прятать свое мнение, если оно хоть в какой-то степени расходилось с мнением верхов. Но невысказывание мнения, которое я обязан высказать по своему служебному положению, — это уже сокрытие правды, это уже преступление перед государством и народом, которому ты служишь. И все это прикрывается ссылками на авторитет.
Думаю, что ложь является первопричиной возникновения культа. Только беззастенчивая неправда перед своей совестью и окружающими помогла Сталину уверовать в свою непогрешимость и единолично вершить всякие дела. От безобидной на первый взгляд неправды, умолчания, когда совесть требовала сказать истину, люди, окружавшие Сталина, постепенно переходили к беззастенчивой лести и лжи. Тот, кто почестнее, просто молчал, а тот, кто рвался вперед, не пренебрегал никакими средствами. Можно назвать фамилии тех и других. Те же, кто не хотел пойти на сделку со своей совестью, уходили в сторону и, как правило, кончали плохо…
Говорить правду — это совсем не значит говорить неположенное перед партией или государством. Но до тех пор, пока мы не научимся уважать себя и говорить только правду, не опасаясь за свое положение, почва для взращивания культа останется благоприятной и не будет гарантии, что он не возникнет снова.
Если всю мою жизнь и работу разделить на три далеко не равных отрезка времени, то в первом из них все происходящее вокруг представлялось мне удивительно хорошим. Даже в трудностях, которые встречались на пути, больше замечалось романтики, чем тяжести или опасности. Это были годы детства, учебы и первых лет службы. К этому периоду могу отнести все, что происходило до моего назначения командующим Тихоокеанским флотом. Затем под тяжестью ответственности и познания оборотной стороны медали начали зарождаться сомнения. Аресты на ТОФе, которые мне пришлось наблюдать, пожалуй, были первым толчком к критическому отношению ко всему происходящему вокруг… Нельзя было не задуматься. Правда, сначала не вызывали сомнения действия властей и необъяснимыми оставались только поступки знакомых мне людей. Не мог, скажем, я объяснить арест Н.И. Николайчика, который работал начальником штаба Амурской флотилии и с которым я был близко знаком еще в стенах училища. Как-то в конце 1937 года я приехал в Хабаровск на доклад к маршалу Блюхеру и провел вечер у Николайчика. Командующий флотилией был уже арестован, последний побаивался того же. Печальный, он поделился со мной: «Вот ни в чем не виноват, а боюсь, как бы не пришлось пострадать». — «Ну если я не виноват, то чего же мне бояться?» — убеждал я его и сам действительно искренне так думал. В его невиновности я убежден и сейчас, а между тем он был арестован и погиб в Магадане[65]. Подобных случаев потом стало больше, и они уже казались не исключением, а системой.
Поэтому командование на Тихоокеанском флоте я отношу к пестрому периоду, когда на светлом фоне уже появились какие-то темные пятна — сомнения. Пусть это сначала было похоже на пробегающие отдельные облака, но они предвещали ухудшение погоды. Так до конца своей работы в Москве в 1947 году я пережил массу сомнений. Правда, эти сомнения относились главным образом уже к моей служебной деятельности. Не вдаваясь в вопросы большой политики, я наталкивался на различные шероховатости по службе. Я увидел, что решения принимаются совсем не так, как мне представлялось или как учили нас в академии. Сначала я думал, что виновен в этом сам: не умею доложить или не пользуюсь нужным авторитетом у начальства. Но постепенно убеждался, что у нас нет той государственной системы, когда каждый стоит на своем посту, когда каждый делает свое дело, когда ты точно знаешь, за что несешь ответственность и кому ты подчинен. Председателем Совнаркома был Молотов, но я вскоре убедился, что он никаких крупных вопросов не решает. Убедился и в том, что Ворошилов, о котором я всегда думал, что он в дружбе со Сталиным решает все военные дела, боится Сталина не меньше, чем любой другой нарком, и сам многое делает вопреки своим убеждениям. Ясность во все удалось внести уже значительно позднее…
Вернувшись в 1951 году в Москву, я убедился в еще более худшем положении: вопросы «жевались», сводились на нет, «загонялись в песок», по выражению многих. И не было видно конца отпискам зампредсовмина
Видя, как недостатков накапливается все больше, я решил, собрав наболевшие вопросы в один большой документ, написать Сталину и в копии — другим влиятельным тогда членам Политбюро. Но были уже иные времена. Этим я только вызвал недовольство Булганина, а делу не помог.
Просветом явились годы после смерти Сталина, когда я снова начал верить и ожидать перемен. Но под влиянием различных причин я должен был уйти с дороги… Если бы я знал, как мало удовольствия и морального удовлетворения принесет мне назначение наркомом с печальным концом и преданием суду, новым выдвижением и снова позорным снятием с должности, очевидно, тогда я не радовался бы этому назначению. Но блажен, кто верует, а я тогда еще веровал со всей страстью молодого командира.
Итак, мы тогда верили, что существуют враги. Сомневались только в отношении отельных лиц и относили это к ошибкам. Почему мы верили? Для этого надо вспомнить, как на протяжении многих лет нас воспитывали на необходимости вести беспощадную борьбу с врагами. Дзержинского при Ленине мы считали безупречным и одновременно справедливым и строгим. Затем один процесс за другим проходил перед нашими глазами, и нас все больше утверждали: есть враги революции, с ними ведется борьба Как очередную группу предателей восприняли мы сначала арестованного Тухачевского и других. Затем стали немного удивляться, что врагов много, но сомнений в их существовании еще не было. Коль скоро были враги раньше, то они могли быть (а возможно, и были в 1937 году) и теперь? Или их не было никогда?!