Гарин, который всё ещё не отпускает моей руки, увлекает меня к выходу. Китаец по-прежнему сидит у дверей. Не глядя, он хватает Гарина за полу кителя. Гарин достаёт из кармана банковский билет и отдаёт ему:
— Когда она уйдёт, снова всех накроешь.
В машине Гарин не говорит ни слова. Поначалу он сел сгорбившись, положив локти на колени. Болезнь с каждым днём уносит его силы. От первых же толчков он подпрыгнул и распрямился — ноги опустил вниз, голова почти уперлась в откидной верх.
Мы останавливаемся у дома Гарина, поднимаемся на второй этаж и входим в маленькую комнату. Шторы опущены. Гарин кажется более больным и усталым, чем когда-либо. Под его глазами пролегли две глубокие морщины, параллельные тем, которые идут от крыльев носа к углам рта; они ограничивают широкие фиолетовые пятна щёк. Кажется, что эти четыре морщины, заостряя черты лица, уже начинают их искажать, как это делает смерть. («Если он останется ещё на две недели, — говорил Миров, — он останется дольше, чем ему бы хотелось…» Прошло больше двух недель.) Какое-то время Гарин молчит, затем начинает говорить вполголоса, словно с самим собой:
— Бедняга. Он часто повторял: «Жизнь — совсем не такая, как её себе представляешь…» Жизнь никогда не бывает такой, какой её себе представляешь. Никогда!
Гарин присаживается на походную кровать. Спина его сгорблена, руки на коленях дрожат, как у алкоголика.
— Я любил его… И вот увидел, что веки отрезаны, представил, как прикасались к глазам…
Его правая рука невольно сжалась. Откинувшись всем телом назад, он прислоняется к стене и закрывает глаза. Черты его лица всё более вытягиваются, от бровей до середины щёк растекаются голубые тени.
— Я часто забываю об этом… Часто… Не всегда. И всё меньше и меньше… Что я сделал со своей жизнью? Но Боже мой, что с ней можно в конце-то концов сделать?.. Никогда ничего не знать наперёд!.. Я руковожу этими людьми, способствую, в сущности, их формированию. Но ведь я не знаю даже того, что они завтра совершат… Порой мне хотелось как бы вырезать всё это из материала вроде дерева, чтобы можно было сказать себе: вот что я сделал. Творить, иметь время для себя… Точно наши желания имеют значение.
В возбуждении от поднимающегося жара Гарин вынул правую руку из кармана и сопровождает каждую фразу привычным для него жестом. Но кулак так и остался сжатым.
— Что же я сделал, что же я сделал! Боже мой, я вспоминаю императора, который приказывал выкалывать глаза пленным, а затем группами отсылал их на родину с одноглазыми проводниками; по дороге из-за усталости одноглазые проводники также постепенно превращались в слепых. Прекрасный лубок, чтобы выразить суть того, что мы здесь делаем, это сильнее, чем карикатуры по пустякам, которыми занимается пропаганда. И подумать только, что всю свою жизнь я гнался за свободой… Кто же здесь свободен от Интернационала, от народа, от меня, от других? Что до народа, то он всегда имеет возможность дать себя убивать. Это, конечно, кое-что…
— Пьер, разве ты совсем не веришь?
— Я верю в то, что делаю. В то, что я делаю… Когда я…
Он умолкает. Но окровавленное лицо и белки глаз Клейна по-прежнему с нами.
— В то, что делаешь, когда знаешь, что скоро будешь вынужден перестать это делать…
Он задумывается, затем с горечью продолжает:
— Я всегда испытывал отвращение к службе… А кто служил здесь больше, чем я?.. И лучше?.. Годами, годами я стремился к власти, но даже моя жизнь не в моей власти. Клейн был в Москве, когда умер Ленин, верно? Знаешь, Ленин написал статью в защиту Троцкого, которая должна была появиться… кажется, в «Правде». Жена Ленина сама передавала статью. Утром она принесла ему газеты: он уже почти не мог двигаться. «Разверни», — сказал он и увидел, что статья не напечатана. Его голос был таким хриплым, что никто не смог разобрать слов. Взгляд же приобрёл необычную напряжённость, все стали смотреть, куда он направлен, оказалось, что Ленин глядит на свою левую руку. Он положил её на простыню плашмя, ладонью кверху, вот так. Видно было, что он хочет взять газету, но не может…
Гарин с силой разгибает пальцы правой руки и, продолжая говорить, медленно, не сводя с них взгляда, сгибает снова.
— Его правая рука оставалась неподвижной, а пальцы левой шевелились, как ноги у паука… Он умер вскоре после этого… Да, Клейн говорил, как у паука… С тех пор как он мне об этом рассказал, я никогда не забывал ни эту руку, ни этих статей… отвергнутых…
— Клейн ведь был троцкистом. Давай я схожу за хинином?
— Отец говорил мне: никогда не следует отрываться от своей «земли». Он это вычитал где-то. Он ещё говорил, что надо держаться самого себя; недаром он происходил из протестантской семьи. Держаться самого себя. Славный обряд, во время которого живого связывали с мёртвым, назывался… республиканской свадьбой, верно? И я ещё думал, что в этом свобода… Он мне рассказывал…
— Кто он?
— Клейн, конечно!.. Как в каком-то городе, где казаки должны были провести чистку среди населения, один идиот застыл с саблей, занесённой над головами детей, более чем на 20 секунд. «Ну же, пошевеливайся!» — орёт Клейн. «Не могу, — отвечает тот. — Мне жалко». Ну, значит, требуется время…
Гарин поднимает глаза и смотрит на меня со странной твёрдостью:
— То, что я здесь сделал, никто, кроме меня, не мог бы совершить. Ну и каковы результаты? Растерзанное тело Клейна, его разрезанный бритвой рот, свесившаяся губа. Ничего для себя, ничего для других. Не говоря уже о женщинах, таких, как мы только что видели. Они вообще могут лишь тереться в отчаянии головой о раны… Что такое? Да, войдите!
Вестовой комиссариата пропаганды приносит послание от Николаева. Кантонские войска, перегруппированные после разгрома при Шоучоу, только что снова потерпели поражение от Чень Тьюмина. Комитет семи в спешном порядке обращается с воззванием к красной армии. Гарин достаёт из кармана белый лист бумаги, пишет одно слово «Декрет», расписывается и отдаёт вестовому.
— В комиссариат.
— Ты не боишься их разозлить?
— Нет, ситуация изменилась! Хватит с меня дискуссий. Мне надоела их трусость, их опасение, как бы себя окончательно не скомпрометировать. Они знают, что им не удастся избежать декрета: все мысли людей (не говоря уже о нас) сосредоточены на Гонконге. Если они будут недовольны…
— Что тогда?
— Тогда вместе со всеми отделами, которым оставлено оружие, мы сможем при необходимости сыграть в Тана. С меня довольно!
— Но если красная армия будет разбита?
— Не будет!
— Но если всё-таки?
— Когда играешь, можешь и проиграть. Но на этот раз мы не проиграем.
И, уже выходя из комнаты за хинином, я слышу, как он сквозь зубы говорит:
— Есть всё-таки в жизни что-то стоящее — это не быть побеждённым.
Через три дня
Мы с Гариным возвращаемся домой пообедать. Четыре выстрела из револьвера; солдат рядом с шофёром приподымается. Я выглядываю и тут же убираю голову назад: пятая пуля ударилась о дверцу. Стреляют по нашей машине. Солдат делает ответные выстрелы. Человек двадцать бросаются бежать, их рукава развеваются на ветру. Двое лежат на земле. Одного солдат ранил по ошибке, другой — тот, кто стрелял; парабеллум выпал из его разжавшейся руки и лежит рядом, блестя на солнце.
Солдат выходит из машины и направляется к человеку с парабеллумом. «Убит!» — кричит он, даже не наклонившись. Он зовёт людей и велит прислать носильщиков и носилки для другого китайца, раненного в живот… Машина, сильно тряхнув, останавливается у порога.
— Храбрый малый, — говорит мне Гарин, выходя из машины. — Мог бы попытаться убежать, но он стрелял до тех пор, пока не упал.
Чтобы выйти из машины, Гарин поворачивается почти на 180 градусов, и я вижу кровь на его левой руке.
— Но…
— Пустяки. Кость не задета. И пуля вышла. Всё в порядке, он промахнулся!
Действительно, на кителе Гарина виднеются два отверстия.