Ее запах был похож на наступающий отряд сипаев. Сипаев, не умеющих метко стрелять, не знавших военной дисциплины, но способных захватить форт, чтобы потерпеть героическое поражение.
Мардж сказала: “Давайте выпьем чего-то вкусного”. Костик кивнул. “Каждый платит сам за себя”, — улыбнулась Мардж и повела его в O`Malley`s, ирландский паб. Старый ирландский паб.
Костик пил воду. Он любил воду. И действительно считал ее вкусной. Мардж пила виски.
В номере отеля Мардж уже не пила. Не включала свет, не говорила, не улыбалась. Кожа ее была тугой, как детский резиновый мяч, синий с красной полосой. Только не на груди. Грудь ее была мягкой, похожей на выспанную подушку. Губы ее были сухими и жаркими, как горчичник. Волосы попадали то под локоть, то под коленку. Мардж вскидывала голову. Ей было больно.
Ей было больно. Она молчала. Она была индианкой. А Костик не знал, кем он был. И как дойти ему до кампуса — тоже не знал. Он бродил по городу, осторожно увеличивая радиус поиска. В центре окружности была Мардж. Костик думал о том, что можно было не уходить. Но утро с Мардж, ее серыми брюками, красным шарфом. Утро, в котором она неизбежно превратится в интеллектуальную американку, пугало Костика больше, чем ноябрьская хельсинкская ночь…
На следующий день Мардж пригласила выпить “вкусного” питерского Алика. А Костик съел свои супы и сытым лег спать.
Третий день был итоговым, пленарным. Костик прогулял заседание и поехал навестить Эльзе. Но не застал. Эльзе уехала выступать на радио. Она пела в хоре. Костик оставил для Эльзе подарок: грелку, наполовину наполненную ликером из морошки. Люули сказала, что спиртное в Финляндию надо перевозить или начатым или спрятанным.
Мардж ждала Костика у входа в кампус. Улыбнулась и сказала: “Привет. Пойдем гулять”.
Костику было холодно. Гулять не хотелось. Он покачал головой. “Тогда проводи меня”, — сказала Мардж. Костик сказал: “У тебя очень длинные волосы”. Она ответила: “Я подстригусь. Я обещаю…”.
Мардж было сорок восемь лет. Индия ее родителей однажды превратилась в Пакистан. Они не приняли этого превращения и убежали. Мнения Мардж не спрашивали, но, если бы спросили, она бы тоже выбрала Америку. Родителям было трудно, они переезжали с места на место, ночуя в фургонах. Когда Мардж было семь лет, приехали люди и забрали ее в приют. Из приюта — в семью. У Мардж было пять приемных семей и двадцать девять приемных братьев и сестер. Это очень смешно, но Мардж уже не помнит их имен. Она помнит только книги. Много книг. Мардж хотела быть самой умной, но в семнадцать лет забеременела и родила близнецов: Джину и Джея. Теперь они взрослые, живут в Норвегии и не боятся морозов. Мардж хотела учиться. Но отец Джины и Джея настоял на свадьбе. Первым жилищем семейной и беременной Мардж был фургон. Это очень смешно. Это называется “карма”. Но Мардж сбежала от кармы в колледж. Близнецов забрали в приют. И это снова была карма. Мардж закончила университет. Не самый лучший. Мардж стала феминисткой. Не самой активной. Мардж забрала своих детей. Уже забывших о ней. Мардж написала книгу. Не читанную никем, кроме трех унылых, но важных профессоров. С одним из них Мардж переспала. Не надо верить всему, что говорят об Америке. Мардж делала науку, время от времени меняя должности, университеты и любовников. У Мардж не было своего дома. Не фургон, но постоянные переезды. Те же колеса. Только чуть комфортнее.
И это большое счастье, когда у тебя нет ничего своего, но на время ты можешь взять все, что хочешь. В Хельсинки Мардж хотела чего-нибудь настоящего. Русское представлялось очень настоящим. И, да, очень модным. Русских у Мардж никогда не было. Поэтому она взяла Алика и Костика. Костика — два раза. Это тоже очень смешно. Но так часто бывает: маленькие японцы-ниндзя побеждают больших белолицых колонизаторов.
“Алик — не колонизатор”, — обиделся Костик. “О, нет. Он даже не очень вооружен”, — рассмеялась Мардж.
Костик заплел ее волосы в косы. Костик закрыл ее сухие губы ладонью. Костик перевернул ее на живот. Наступающие сипаи бежали. Им стреляли в спину. И они, замирая от боли и удивления, останавливались на мгновение, чтобы рухнуть и потом попробовать встать снова.
Утро оказалось совсем не страшным. И утренняя Мардж совсем не отличалась от ночной. И спина ее не отличалась тоже.
Провожая Костика и Алика к поезду “Хельсинки— Санкт-Петербург”, Мардж сказала: “Разделенные народы, нации, женщины, насилие и бедность будут модными долго. Я обещаю. Десять — двадцать лет это будут очень модные темы. А вы, мои мальчики, похожи на этих атлантов у центрального входа. Вы держите в руках свет…”.
“В Виипури был точно такой же вокзал, — сказал Костик, два часа назад державший в руках совсем не свет, а смуглые ягодицы Мардж. — Вместо атлантов только там были медведи”
“Виипури — это Выборг?” — уточнил Алик.
В поезде Алик быстро напился, просил у Костика закурить, звал с собой в тамбур, нарывался на драку, лез обниматься, алел полными щеками, утирал пот клетчатым платком, что-то бормотал, пел, пришептывал. А потом спросил трезво и даже насмешливо: “Ну? И что ты теперь чувствуешь?”
Костик пожал плечами. Удивился: он не знал, что надо обязательно чувствовать. Сентиментальные сюжеты больших романов Костик равнодушно пролистывал. Телевизора у них с Люули не было. В документальном кино, которое Костик любил, не чувствовали, а скорее фиксировали. У той правды, которую Костик знал, не было эмоций. Они выдохлись еще до того, как Костик родился.
— Нас поимели! Тебя тоже! Тебя два раза поимели, — сказал Алик.
— Ой, больше. Много и сильно больше, — улыбнулся Костик.
— И что? И ты что? А я что? Кто после этого?
— Кто ты после того, как выходишь из реки? Кто ты, когда снег забирает у тебя тепло? Кто ты, когда жрешь и срешь? Кто ты после этого? — жестко спросил Костик.
— Нас поимела грязная старая черножопая индианка, — рявкнул Алик.
И Костик один раз, резко и тяжело, ударил его под-дых. Ударил за реку, за снег, за воду, за хлеб, за суп из пакета, за ликер из морошки. За жизнь, которая давала и брала, не спрашивая согласия. Ну и за черную жопу тоже.
Алик осел и на таможне-границе-границе-таможне вел себя тихо, интеллигентно, как подобает молодому ученому из хорошей питерской семьи. Полное имя Алика, громко зачитанное лейтенантом погранслужбы, было Альфонс. Альфонс Эдуардович. Мардж сказала бы, что это очень смешно. Unbearably funny. Невыносимо смешно. Не по-медвежьему.
Потом, позже, у Алика появилось свое место. Он приезжал к Костику и садился в углу, у холодильника. Специально ставил туда табурет. Алик постоянно худел, и стол с едой ему не был нужен. Алик занимался всем понемножку. Писал в газеты, заносил хвосты питерским политическим бонзам, торговал компьютерами, сидел в комиссиях по распределению грантов, женился, разводился, содержал глупых тонконогих сибирячек, худел, полнел, сочинял стихи, чаще плохие, и пьесы, иногда хорошие, внедрялся в управление разных компаний, раз или два участвовал в захвате чужого бизнеса, год скрывался в лесу у Люули, где его никто не искал и потому, конечно, не мог найти.
Все это вместе, рассказанное шепотом, выкрикнутое в пьяной истерике, все это вместе — с табуретом и лесом Люули — считалось дружбой. И Костик дорожил ею.
Через два месяца после Хельсинки Костик получил приглашение на конференцию в Варшаву и адрес Мардж Рей.
Конференция планировалась на лето, и у Костика было много времени, чтобы не быть фоном. Он работал в архивах, маленьких городских архивах большой республики и соседних с нею областей. В каждом архиве была своя Валя, которая любила сырые бумаги больше, чем сухих поджарых мужчин. Поджарых, но маленьких, сухих, но смуглых. Тихие и девственные городские архивы отзывались на Костин интерес, который был больше похож на нежность. Нетронутые, слипшиеся отчеты, открываясь нежданной ласке, дарили Костику детей и взрослых, забывших или никогда не знавших, кем они все были когда-то.