— Ну вы откройте, поговорим, проверим.
— Да что там смотреть!? — другой грубый мат, — а ну открывай! — и бешеные удары прикладом, так что Мальчик вскочил.
— Папа, мама! Что случилось? Что?
— Ничего, ничего, — заметался по маленькому жилищу отец.
Крик и удары усилились.
— Мы сейчас прострелим дверь. Открывай.
— Последний аргумент — и веский… Держа в одной руке наготове автомат, в другой удостоверение, отец Мальчика открыл дверь. В квартиру ввалилось пять-шесть вооруженных до зубов верзил, столько же ярких фонариков, один луч надолго застыл над удостоверением.
— По-моему, подделка, — уверенный бас.
— Да вы что, я пять лет в органах, сразу же после армии!
— Хорошо, давайте проверим, внизу у нас БТР, там же компьютер… А, кстати, на оружие добро есть? Давайте автомат, не волнуйтесь и не бойтесь.
Отобрав автомат, отца Мальчика грубо пихнули к выходу.
— Папа! — впервые подал голос Мальчик.
— Ждите меня здесь! Здесь меня ждите! — уже из подъезда крикнул старшина.
Буквально через пару секунд в подъезде началась возня, крик, а потом стон, стон отца.
— Папа! Папа! — хотел было броситься к выходу Мальчик. Его швырнули в постель, к матери, и, ткнув вонючим стволом в лоб ребенка, обратились к ней.
— Все деньги, драгоценности на стол… либо.
Может быть, они узнали пакет? Как только он появился из-под дивана, быстренько сорвали сережки и тонкую цепочку с матери, видимо, для порядку еще поковырялись в скудных вещах.
Остаток ночи мать металась: то кидалась в подъезд, то обратно, то снова в подъезд, в разбитый проем, то обратно в постель к сыну и рыдала громче него. Потом что-то ее осенило, она вроде успокоилась и стала сына утешать, убаюкивать:
— Спи, наш золотой, спи, наш родименький! А на утро и папка наш любименький придет, тебе вот столько сладостей принесет, и даже скрипку!
Проснулся Мальчик на заре, а перед ним мать… и не мать. Строго, даже празднично одета, да лицо не узнать, за ночь осунулось, потемнело, обмякло; под глазами синющие тени, а сами глаза впали, кровью налились, отрешенно-сухи.
— Дорогой, ты проснулся, марша вогjийла хьо …[2] Наш папка еще не пришел. Мне надо за ним пойти, он ждет меня.
— А где он тебя ждет?
От этого вопроса она будто вернулась в реальность, часто заморгала, глаза сузились, увлажнились.
— Даже не знаю… Побегу в комендатуру, потом где он служил.
— И я с тобой.
— Тебя брать боюсь… Боюсь, дорогой! Слышал, как всю ночь стреляли? А в соседнем подъезде всех стариков просто придушили. Все унесли; все иконы, картины, даже старый рояль не поленились… Что они, на нем будут играть? Как в глаза своих детей посмотрят?! Вновь ее глаза стали отчужденными, широченными.
— Он меня ждет! Мне надо бежать, надо помочь, надо сообщить.
— Возьми меня с собой!
— Дорогой, — теперь ее глаза увлажнились, стали мягче. — Я быстренько, я очень быстро вернусь… А ты пока позавтракай, я чайник разогрела, стол уже накрыла. Не забудь зубки помыть. Никому дверь не открывай… Нет! — вдруг другим, осиплым голосом сказала она, и глаза навыкат.
— Я тебя сверху закрою. Так будет надежнее.
— Хоть ты останься со мной!
— Не говори, не говори так, сынок! — щемяще простонала она, бросилась пред ним на колени и, уткнувшись головой в его грудь, словно умоляла: — Ведь я должна ему помочь! Должна!
— И ты знаешь, где он?
Она отпрянула, глаза ее, как прежде, расширились, остекленели, лишь слезы на щеках выдавали скорбь, а взгляд не на него, а сквозь, далеко-далеко, в вечность:
— Знаю, — очень тихим, чужим, утробным голосом выдохнула она, и очень, очень медленно, но твердо ступая, направилась к выходу.
— Ты больше не вернешься?
Будто током прошибло ее. В окаменелой позе она развернулась.
— Что?! Как «не вернусь?» Как «не вернусь?», — только на последнем слове появились родные нотки, и она, будто и сына отнимают, бросилась к нему, до боли обняла и стала целовать, целовать. Но это были уже не те знакомые, материнские поцелуи, за эту ночь ее губы одеревенели, иссохли, и даже изо рта шел утробный, нежизненный запах.
— Он меня ждет, он меня ждет, я должна ему помочь, — уперлась она в сына гнетущим взглядом.
— Иди, иди, я буду вас ждать, — глотая слюну, еле вымолвил Мальчик.
— Да-да, мы оба вернемся, — словно этого благословения ждала она бросилась к двери.
Уже снаружи защелкали замки, и вдруг, на полуобороте замерли. Резко крутанулись обратно. Она, буквально вихрем ворвалась, бросилась к сыну, обеими руками схватила его головку, впилась леденящим взглядом, будто всасывая его тепло, потом обняла, больше не целовала, а тяжело дышала, сопела, нюхала, словно втягивая его дух…
Самым несносным для Мальчика был не первый длинный, жаркий день, который он провел в слезах, в мольбах, в вопрошании, а последующая ночь. Обычно в вечерних сумерках в полувоенном Грозном наступает необычайная тишина. И если днем в городе масса гражданских людей, огромные колонны бронетехники, скопление машин и якобы идет восстановление, так что крик Мальчика был бы что писк в турбину, то ночью — полная тишина, и лишь вооруженные бандиты, словно хищные крысы, мечутся во тьме в поисках очередной жертвы. И боясь ночи, он залез в свою кровать, скрючился в клубочек и накрылся не одним, а сразу двумя одеялами, дабы его всхлипов кто ненароком не услышал.
За весь долгий солнечный день квартира, где на окнах сплошь клеенчатые рамы, раскалилась, духота будто в парнике. А под одеялами пот течет ручьем, не выдержал жары Мальчик и посмел лишь одно — чуть-чуть носик высунуть. Да к счастью, природа взяла свое, вскоре, измотанный, он заснул, и спал, как дети спят. А на утро он проснулся взъерошенный, весь мокрый от пота, от слез, от мочи. Одеяла на полу, к ним с краюшка толстая крыса принюхивается, падаль ждет, а на столе, на остатках еды пара мышей забавляется.
Второй день, как и первый, начался с рева и зова родителей. Однако, вскоре это прошло, живот возобладал. Он поел все, что можно было поесть, даже хлеб после мышей. Набравшись сил он стал впервые действовать — бил во входную дверь, надеясь, что кто-то услышит. Устав, он направился в другую сторону — к окну. Да здесь табу — отец с самого детства его учил, что к окну подходить нельзя — выпадет, а еще спички трогать нельзя, а то мог бы он, как ему кажется, и печь затопить.
После обеда, ближе к вечеру, он нашел в шкафу много конфет, печенья, даже варенье. От этого его настроение значительно улучшилось, и его даже потянуло играть в машину. Но это было не долго. К сумеркам он вновь заревел, вновь стучал в дверь, и вновь жара была невыносимая, и он, помня, что к окну подходить нельзя, все же вспомнил, как отец легко резал ножом клеенку.
Свежий воздух как благодать, и он, позабыв обо всем, бросился к окну, а оттуда — шум жизни, шум города.
— Папа, мама! — даже сильнее прежнего кричал он на улицу, но это место ныне на отшибе, люди крайне редко сюда заглядывают, а проезд транспорта и вовсе перекрыт.
Ночь отогнала его от окна, и тут он нарушил еще один запрет — зажег свечу. Но кричать не смел, залез под одеяло, и только личико наружу, пока свеча на печи полностью не догорела, вглядывался в нее, думая, что из огня родители появятся, а как огонь погас, он не как прежде, а тихо-тихо заскулил, поглубже укрылся и только изредка звал: «Папа! Мама! Вы ведь обещали вернуться! Почему не забрали меня?»
Вторая ночь оказалась плачевнее во всех отношениях — он не только вспотел, но и испачкал постель. Это его очень расстроило, ведь его всегда хвалили за аккуратность. Он хотел было навести порядок, даже постирать, в итоге испачкал и ванную, да еще истратил ведро воды. А к этому еще одна напасть: он стал часто бегать в туалет. Вновь ел сладости, и его даже вырвало.
К обеду ему стало совсем плохо, заболел животик, и, несмотря на жару, было очень холодно, ломило мышцы. Совсем тихо, жалостливо скуля, он лег на диван и, корчась на нем, все звал мать и отца. И теперь просил только одного — воды!