Пространство иммера не совпадает с измерениями обыденного, с тем миром, в котором мы живем. Самое точное, что можно о нем сказать, это что иммер подстилает нашу действительность или покрывает ее, пропитывает, служит основой, соотносится с ней, как язык с речью, и так далее. Здесь, в повседневном, в мире световых десятилетий и петаметров, Дагостин куда дальше отстоит от Тарска и Ходжсона, чем от Ариеки. Но в иммере от Дагостина до Тарска всего несколько сотен часов при хорошем ветре; Ходжсон лежит в центре спокойных и густо населенных глубин; а от Ариеки вообще никуда не добраться, так она далека.
Она за порогами, там, где неистовые течения иммера сшибаются друг с другом, там, где материя повседневного прорывается в вечное, образуя отмели, коварные выступы и банки. Она одиноко притулилась на самом краю познанного иммера, насколько он вообще может быть познан. Без опыта, отваги и умения иммерлетчиков никто никогда не попал бы в мой мир.
При первом же взгляде на его карты становится ясно, почему так суровы выпускные экзамены, которые мы сдавали. На одних способностях там далеко не уедешь. Политика исключения тоже, конечно, имеет место: понятно, что бременцы хотят держать нас, послоградцев, под строгим контролем; и все равно лишь самая умелая команда может спокойно добраться до Ариеки или улететь с нее. Некоторым из нас вставляли специальные разъемы, чтобы подключаться к повседневным программам корабля, иммер-программы и приращения тоже помогали; но их одних недостаточно, чтобы сделать из человека иммерлетчика.
Послушать офицеров, так могло показаться, будто остов Пионера, который мне пришлось перестать называть Руинами, когда я узнала, что это не звезда, а гроб для моих коллег, был своего рода предупреждением лентяям. Но это было бы несправедливо. Пионер застрял между двумя мирами вовсе не потому, что его экипаж или офицеры недооценили иммер: напротив, осторожность и уважительное отношение исследователей привело к катастрофе. Как и многие другие корабли на торных путях иммера, он попал в ловушку, когда все только начиналось. Его заманило на верную гибель то, что люди считали посланием, зовом.
Когда иммернавты впервые подрезали сухожилия обычному пространству, среди многих поразивших их феноменов был и тот, что все они, хотя и пользовались достаточно примитивными инструментами, регулярно получали сигналы откуда-то из непространства. Четкие и явственные, они могли быть посланы только разумными существами. Иммернавты пытались добраться до их источников. Долгое время считалось, что недостаток навыков, отсутствие опыта погружений постоянно приводили к крушениям кораблей, отправлявшихся на такие поиски. Раз за разом они превращались в руины, застряв на полпути из иммера в материальную повседневность.
Пионер был потерей времен, предшествовавших пониманию того, что сигналы посылали маяки. Это был не зов. То, что манило к себе корабли, на деле было предупреждением: не приближайтесь.
Итак, маяки расставлены по всему иммеру. Не все опасные зоны отмечены ими, но все же. Похоже, что их возраст равен возрасту этой вселенной, которых тоже было несколько. Молитва, которую часто шепчут иммерлетчики перед погружением, обращена к тем неведомым, кто их поставил. Милостивые Фаротектоны, храните нас.
Фарос Ариеки я впервые увидела не тогда, а много тысяч часов спустя. Точнее говоря, я его, конечно, не видела, да и не могла увидеть; для этого понадобился бы свет, отражение и иная физика, которой нет в иммере. Но я видела представление о нем, переданное окнами корабля.
Специальное оборудование в корабельных иллюминаторах рисует иммер и все, что в нем есть, в образах, доступных восприятию команды. Я видела маяки похожими на сложные узлы, на контуры, заполненные перекрестной штриховкой. Когда я возвращалась в Послоград, капитан корабля, на котором я летела, сделал мне подарок: перевел оборудование иллюминаторов в режим картинки – приближаясь к заусенцам иммера, за которыми начиналась штормовая зона, окружающая Ариеку, я увидела луч света во фрактале темноты, луч двигался к нам, поворачиваясь вместе со своим источником. И когда посреди непространства мы увидели маяк, он оказался кирпичным, с вершиной из стекла и бронзы.
Я рассказала об этом Скайлу при нашей первой встрече, и Скайл, которому вскоре суждено было стать моим мужем, захотел, чтобы я описала свое первое погружение. Конечно, он и сам путешествовал в иммере – он не был уроженцем того мира, где мы с ним делили постель, – но, как пассажир скромного достатка и ограниченной выносливости, спал все время пути. Хотя однажды, как он мне сказал, он заплатил кому-то, чтобы его разбудили пораньше и он мог испытать погружение. (Я о таком тоже слышала. Но команде запрещено это делать, и пассажиров будят только там, где мелко.) Потом Скайла ужасно тошнило.
Что я могла ему рассказать? В тот первый раз, когда «Оса», поплескавшись, погрузилась, я была под защитой поля повседневного, и иммер меня даже не задел. По правде говоря, теснее связь с иммером я ощущала в Послограде, когда стажеркой садилась в гнездо иммерскопа и тот вдвигался в его пространство, как пустой стакан, который опускают в воду донышком вниз. Вот тогда я заглядывала в его глубину, видела его совсем близко, и это изменило меня. Но и тогда я не смогла бы ничего описать, даже если бы меня попросили.
«Оса» входила в иммер жестко. У меня не было опыта, но, сжав зубы, я справилась с тошнотой, которая накатила, несмотря на все тренировки. Даже в нежных объятиях поля повседневного я ощущала каждый рывок непривычного ускорения, когда мы входили туда, где нет направлений, а принесенный нами обманчивый пузырь гравитации, как мог, амортизировал толчки. Но я слишком волновалась и не могла не корить себя за то, что дала волю восторгу. Это пришло позже, когда с привилегиями новичков было покончено и началась бешеная работа начального этапа погружения, и даже еще позже, когда она завершилась и корабль вышел на походную глубину.
Мы, иммерлетчики, умеем не только сохранять стабильность, сознание и здоровье во время погружения, мы не просто не утрачиваем способности ходить и говорить, питаться и испражняться, слушать и отдавать приказы, принимать решения и работать с параинформацией, приближающей расстояния и условия иммера к привычным, не сходя при этом с ума от близости вечного. Хотя и это уже не мало. Дело еще в том, что нам присуща, как утверждают одни (и опровергают другие), определенная неразвитость воображения, которая не дает иммеру заворожить нас собой до полного бесчувствия. Чтобы путешествовать в иммере, мы изучили его капризы, а знание, полученное одним человеком, всегда может усвоить и другой.
Находясь в поле обыденного, корабли – я имею в виду корабли Терры, на судах экзотов, бороздящих просторы иммера, я никогда не была и ничего не знаю о способах их движения, – представляют собой тяжеленные ящики, набитые людьми и всякой всячиной. При погружении в иммер, где все неуклюжие линии корабля преобразуются в соответствии с заданной целью, корабль становится единой структурой, а мы – ее функциями. Да, мы остаемся командой, работающей слаженно, как всякая команда, но не только. За пределы временного нас выносят моторы, но и мы сами осуществляем выход; мы толкаем корабль вперед в той же степени, в какой он влечет нас за собой. Это мы возникаем и исчезаем в складках непространства, подвижки которого зовем приливами. Гражданские, даже те, кто может бодрствовать, не выблевывая при этом душу и не заливаясь слезами, так не умеют. Одним словом, многое из той брехни, которую мы рассказываем вам про иммер, – правда. Но и рассказывая, мы разыгрываем вас: история сама становится драмой, без нашего вранья.
– Это третья вселенная, – сказала я Скайлу. – До нее были еще две. Понимаешь? – Я не была уверена в том, что гражданским это известно: для меня это давно уже стало общим местом. – Каждая вселенная иная, чем предыдущая. У каждой свои законы – считается, что в первой скорость света вдвое превышала нынешнюю. Каждая вселенная рождалась, росла, старела и умирала. Три разных «иногда». Но под ними, или вокруг них, или где там еще, был только один иммер, одно-единственное «всегда».